Наивная прямолинейность хомяковского стихотворения сделала его законной мишенью для пародирования, ср. «Желанье поэта» Козьмы Пруткова» (1854; см. ниже с. 89). Интересная особенность этой пародии – обнажение в заключительном четверостишии самого принципа метаморфозы и скрытой метапоэтической темы оригинала:
Как сладко было б на свободе Свой образ часто так менять И, век скитаясь по природе, То утешать, то устрашать .
Любопытный негативный комментарий к проблематике протеического ИП – «Зачем» Бенедиктова (1857; № 38):
Зачем смотреть с восторженной любовью На лилию чужого цветника, Где от нее не суждено судьбою Мне оторвать ни одного цветка? И для чего пленяться мне картиной, Когда она – чужая, не моя? Иль трепетать от песни соловьиной, Где я поймать не в силах соловья? Зачем зарей я любоваться стану, Когда она сияет надо мной, И знаю я, что снизу не достану Ее лучей завистливой рукой? Зачем мечтам напрасным предаваться ? Не лучше ли рассудку место дать ? О, да! к чему прекрасным увлекаться, Когда – увы! – нельзя им обладать ?
ИП здесь достаточно интенсивное, но интересным образом преимущественно вопросительное и даже отрицательное. Напрашивается мысль, что объявленной «рационалистической, антипоэтической» теме на формальном уровне соответствует обращение привычной инфинитивно-тропеической парадигмы вспять – ее субверсивная редукция. Вопросительно-отрицательные инфинитивы и управляющие ими предикаты последовательно подрывают стандартные связи по смежности (речь идет о неотрывании цветка, непоимке соловья, недосягаемости лучей зари и т. п.). Отвержению подвергается и ключевая в ИП вокабула «чужой»: И для чего пленяться мне картиной, Когда она – чужая, не моя…? Всему этому деконструктивному кластеру вторит систематический и полный отказ от метафорики[17]. В целом перед нами еще один вариант купирования свойственной ИП экспансии теми или иными средствами (вспомним негативность Микеланджело и Сологуба).
Невзирая на Пруткова и Бенедиктова, полвека спустя Брюсов обращается к той же протеической тропике, формально обогащая ее деепричастными конструкциями, а тематически – мотивами модернистской рефлексии (смерть; сон бытия; сознавать) и ее ницшеанско-нарциссического преодоления.
Я желал бы рекой извиваться По широким и сочным лугам, В камышах незаметно теряться , Улыбаться небесным огням <…> Раскатиться дорогой веселой К молодой суете городов <…> Я хочу и по смерти и в море Сознавать свое вольное я! («К самому себе»; 1900; № 135).
Метаморфозы в духе Хомякова (превращение в реку и дорогу) сопровождаются соответствующей гиперболической экспансией в плане смежности (извиваться по; теряться в; улыбаться… огням). Финал же совмещает экспансию с минималистским возвратом назад: бросок в чужой внешний мир диалектически совмещается с регрессивным уходом в свое «я».
Замена/завершение протеической экспансии регрессией/смертью/воскресением – естественные экзистенциальные поправки к романтическому гипероптимизму типа хомяковского.
Пример последовательно регрессивного варианта ИП – клюевское стихотворение 1928 г.; процитирую два начальных четверостишия:
Вернуться с оленьего извоза, С бубенцами, с пургой в рукавицах, К печным солодовым грозам, К ржаным и щаным зарницам. К черемухе белой, – женке, К дитяти – свежей поляны.
Текст открывается программным абсолютным инфинитивом Вернуться, причем возвращение к предметам и существам своего, домашнего мира совершается из внешнего мира, но это мир природы, противопоставленный дому лишь пространственно и риторически: в ценностном отношении олений извоз, бубенцы, пурга и рукавицы дóроги русофильствующему субъекту ничуть не меньше. Богатую метафорику определяет вчитывание гроз, зарниц, черемухи и поляны в предметы быта (печку, хлеб, щи) и в фигуры членов семьи (женки, дитяти). В результате, несмотря на обращение траектории вовнутрь, интенсивные смежностные контакты отчасти как бы сохраняют внешнюю направленность (к… грозам, к… зарницам, к… черемухе, к… полян[е]).
17
Кстати, это стихотворение Бенедиктова, в частности, строчка