Пора, однако, привести устав полностью. «По смерти Святополка Владимир Всеволодович созвал на Берестове свою дружину — тысяцких Ратибора Киевского, Прокопья Белгородского, Станислава Переяславского, Нажира, Мирослава, Иванка Чудиновича да боярина Олегова (князя черниговского Олега Святославича), — и на съезде постановили: кто занял деньги с условием платить рост на два третий (т. е. 50 % годовых), с того брать такой рост только два года, а после того искать лишь капитала, а кто брал такой рост три года, тому не искать и самого капитала. Кто берет по 10 кун роста с гривны в год (т. е. 20 %), такой рост допускать и при долгосрочном займе». Затем в большинстве списков идут два постановления, регулирующие конкретные случаи задолженности, интересные потому, что они объясняют нам, кто был объектом ростовщической эксплуатации: оба трактуют о купце, торгующем на чужой капитал. Особенно любопытно первое из них. В древнерусском, как и вообще в архаическом, праве должник отвечал за исправную уплату долга не только своим именьем, но и своей личностью. При натуральном хозяйстве, как мы видели, человек являлся меновой ценностью по преимуществу и, стало быть, самым надежным обеспечением, какое только можно представить. Как теперь замотавшийся должник берет «под душу», ставя на вексель фальшивую подпись, так тогда без всякой фальши занимали под обеспечение своим собственным телом. Переход к более современным формам кредита и начинался всюду, обыкновенно, с упразднения этого варварского способа уплаты. В Древней Руси этот переход намечен Мономаховым законодательством или постановлениями, которые служили ему непосредственным развитием. Продажа в рабство за долг не была отменена, но она осталась, так сказать, на правах уголовного взыскания. В рабство теперь продавали не всякого неисправного должника, а лишь такого, который пропьет или проиграет, или по грубой небрежности потеряет товар, взятый в кредит. «Несчастный» банкрот, пострадавший от пожара или кораблекрушения, своим лицом за долг не отвечает, «потому что это несчастье от Бога, а он не виноват в нем». Как видит читатель, мы недаром сравнивали устав Мономаха с «сисахтией» Солона, стряхнувшей долговую кабалу с плеч афинского должника VI века до н. э. Не идя так далеко, он развивал право в том же направлении, притом развивал революционным путем, кассируя сделки, которые еще вчера были вполне легальными. Этим был юридически закреплен успех киевской народной массы, которая недаром с тех пор является полной хозяйкой на политической сцене: уже виденные нами веча 1146–1147 годов дают нам такую полную картину народоправства, что более полной мы не найдем и в источниках новгородской истории.
Но в Афинах VI века долговая кабала пала не только юридически полнее с плеч должника — солоновская реформа была шире и географически, если так можно выразиться. Не только нельзя было человека продать в рабство за долг, но и с земли были сняты долговые столбы. В Киевской Руси XII столетия положение сельского должника было лишь несколько облегчено, но он все же остался кабальным. Нам совершенно неясно, по летописи, участие сельского населения в событиях 1113 года. Что о смердах и закупах вспоминали, служит доказательством, что они не стояли вовсе вне политической жизни. Но был ли смерд таким же полноправным членом городской демократии, как и купец! Это очень сомнительно, и сомнительно не только потому, что фактическое участие крестьянства в городском вече было, конечно, сильно затруднено: каждый день в город на сходку не находишься. Такое элементарное объяснение не может нас, однако, удовлетворить, хотя бы по тому одному, что ведь аналогичные условия были и в Древней Греции и в средневековой Италии, но нигде мы не найдем такой резкой раздельной черты между горожанином и крестьянином, между городским правом и правом деревенским, как в Древней Руси.
Общее название для массы сельского населения в древнерусских памятниках — смерды. Тексты дают нам довольно отчетливые признаки их юридического положения — и нужна была обширная литература, чтобы создать «вопрос» о смердах[53]. Летопись, прежде всего, совершенно определенно рассматривает смердов как особую группу населения, стоящую ниже хотя бы и самого низкого разряда горожан. Одержав победу над Святополком Окаянным, Ярослав Владимирович щедро наградил свое сорокатысячное ополчение, о котором мы упоминали выше: он дал «старостам по 10 гривен, а смердам по гривне, а новгородцам по 10 всем». Нам неважно, сколько именно кому давал Ярослав — дело было в 1016 году, а запись, по всей вероятности, сделана гораздо позже, — важно, что летописец расценил каждого горожанина ровно в десять раз дороже, чем сельского жителя, хотя в ополчении Ярослава функции их были совершенно одинаковы. При таких условиях очевидно, что деревенское происхождение в глазах древнерусского человека было не в почете; когда другой летописец, уже не северный, новгородский, а южный, галицкий, захотел уколоть двух бояр своего князя, он назвал их «беззаконниками от племени смердья». Нет ничего мудреного, что в устах самих князей «смерд» было прямо ругательством, притом особенно обидным именно для горожан, по-видимому, как можно заключить из приведенных нами выше переговоров Олега Святославича с Мономахом. А когда последний захотел пожалеть бедного смерда, то он не нашел для него более ласкательного эпитета, чем «худый». Но это все терминология, так сказать, бытовая: рассказ летописи о Витичевском съезде (1100) даст нам уже некоторый образчик словоупотребления официального. Съехавшиеся на Уветичах князья обращаются к Володарю и Васильку с таким, между прочим, требованием: «А холопов наших и смердов выдайте». Итак, смерд уже и в дипломатических переговорах оказывается чем-то вроде княжеского холопа. О специальной зависимости смердов от князя говорит не одно это место, а целый ряд летописных текстов, отчасти воспроизводящих опять-таки официальные документы. Когда воевода Святослава Ярославича Ян Вышатич нашел на Белоозере двух «кудесников», он, прежде чем начать с ними расправляться, навел справку: «Чьи они смерды!», и, узнав, что его князя, Святослава, потребовал у населения их выдачи. О киевлянине или новгородце, свободном человеке, нельзя было спросить, чей он, а о смерде спрашивали. Киевлянами или новгородцами князь не мог распорядиться по своему усмотрению, а смердами мог. В 1229 году пришел в Новгород князь Михаил Всеволодович из Чернигова «и целовал крест на всей воле новгородской»: таково было его отношение к горожанам. А смердам он сам «дал свободу на пять лет даней не платити»; там была вся воля веча, здесь вся воля княжая. И если она была чем-нибудь стеснена, то отнюдь не волею смердов, а тем же вечем, которое в Новгороде, по крайней мере, считало себя верховным властителем и сельского населения. Когда в 1136 году новгородцы изгоняли князя своего Всеволода, в списки его прегрешений они поставили и такое: «Не блюдеть смерд». Наконец, «Русская правда» назначает особое наказание (штраф в 3 гривны), «если кто мучит смерда без княжа слова»; дальше идет речь о «мучении» (очевидно, пытке) огнищанина, но тут уже речи о княжьем слове нет. Другими словами, смерда князь имел право предать пытке, когда захочет.
Эта более тесная зависимость смердов от княжеской власти давно обратила на себя внимание исследователей, и смерд рисовался им то как княжеский крепостной, то как «государственный крестьянин», и т. д. Подобная модернизация социальных отношений была логическим последствием модернизации княжеской власти: представляя себе древнерусского князя как государя, трудно было иначе формулировать отношение к нему смердов. С другой стороны, смерд «Русской правды» является перед нами со всеми чертами юридически свободного человека — понятие же «государственного крестьянина», очевидно, слишком плохо вяжется со всей обстановкой XII века: там, где не было государства, трудно найти «государственное имущество», живое или мертвое. Отсюда довольно естественная реакция и попытки доказать, что отношения смерда к князю были отношениями подданного, не более. Буквально эта характеристика совершенно правильна: смерд был именно подданным, но в том, древнейшем значении этого слова, которое мы видели в главе I, в смысле человека под данью, который обязан платить дань. Смерд, — это «данник» — вот его коренной признак; когда Югра желала подольститься к новгородцам, обманывая их, она им говорила: «А не губите своих смердов и своей дани» — погубите смердов, и дани не с кого будет взять. Эта коренная черта смерда сразу вскрывает перед нами и происхождение класса, и его загадочные отношения к княжеской власти. Мы знаем, что дань в Древней Руси исторически развилась из урегулированного грабежа, если так можно выразиться: сначала отнимали, сколько хотели и могли, потом заменили грабеж правильным ежегодным побором — это и была дань. В более позднее время дань платилась городу: о Печере летопись уже 1096 года говорит, что это «люди, которые дань дают Новгороду». Но из рассказа той же летописи об Игоре мы знаем, что раньше дань собирал всякий глава вооруженной шайки, по мере физической к тому возможности; причем в это более раннее время и сами города платили дань таким атаманам, например, тот же Новгород, по-видимому, до смерти Владимира Святого (а, быть может, и долее) платил 300 гривен киевскому конунгу «мира деля». Одно очень древнее место одного из позднейших летописных сводов (Никоновского) ставит само установление дани в связь с постройкой городов: «Этот же Олег, — говорится там, — начал города ставить и дани уставил по всей русской земле». Перед нами очень жизненная картина устройства укрепленных пунктов, откуда пришлые люди периодически обирают местное население, и куда они скрываются обратно со своей добычей. Время от времени в этих крепостцах появляется и сам князь «со всею Русью», подводя итог приобретенному за год «товару». Прошли два-три столетия. Город из стоянки купцов-разбойников успел превратиться в крупный населенный центр, с четырьмястами церквей и восемью рынками, как Киев. Он сам уж больше не платит князю дани, — но деревенская Русь платит по-прежнему. «Ходить в дань» по-прежнему является специально княжеской профессией, как предводительствовать ополчением. Захватив чужую волость, князь первым делом посылал по ней своих «данников», которые иной раз не стеснялись и тем, что население уже уплатило дань прежнему князю. Одно место летописи дает даже повод думать, что дань не только собирал, но и распоряжался ею князь, притом даже и в Новгороде. Именно Ипатская летопись 1149 года так передает условия перемирия между Юрием Владимировичем и Изяславом Мстиславцчем: «Изяслав уступил Юрию Киев, а Юрий возвратил Изяславу все дани новгородские». Но мы знаем уже, что брать дань значило властвовать: первоначально политическая зависимость ни в чем другом и не выражалась, кроме дани. А с другой стороны, в Древней Руси, до конца московского периода включительно, кто брал подати с людей, тот ими и вообще управлял. Положение смерда как данника и делало его специально княжеским человеком.
53
Интересующихся этой литературой мы можем отослать к следующим работам: