Мы не знаем, в какой именно связи с боярскими «изменами» стоит громкий политический процесс, разыгравшийся в Москве в июне предыдущего (1563) года. Дьяк бывшего за десять лет перед тем кандидата на царский престол, князя Владимира Андреевича, донес на своего господина и на его мать княгиню Ефросинью, что они оба «многие неправды ко царю и великому князю чинят». По доносу дьяка, в Александровской слободе, где жил уже тогда Грозный, «многие о том сыски были и те их (князя Владимира и княгини Евфросинии) неисправления сысканы». По «печалованию» митрополита Макария и всего «освященного Собора» царь виновных «простил», но старая княгиня должна была постричься, а у Владимира Андреевича вскоре потом была отобрана часть его прежних удельных земель, взамен которых, впрочем, ему дали другие. Был ли тут действительно какой-нибудь заговор или доносчик просто пользовался уже болезненно возбужденною подозрительностью Ивана Васильевича, трудно сказать. Но субъективно у Грозного было теперь основание оправдывать свое дальнейшее поведение тем, что он «за себя стал». Государственный переворот, диктовавшийся объективно экономическими условиями, нашел теперь себе форму: он должен был стать актом династической и личной самообороны царя против покушений свергнуть его и его семью с московского трона.
Объективные условия были таковы. И война на Западе, как война на Востоке, не дала удовлетворений земельному голоду мелкого вассалитета и не оправдала вообще тех ожиданий, с которыми ее начали. Внешняя политика не сулила больше ни земли, ни денег, — то и другое приходилось отыскивать внутри государства. Но этим последним продолжало управлять боярство. Оно было правительством, реально державшим в руках дела: царь был лишь символом, величиной идеальной, от которой, практически, помещикам было ни тепло, ни холодно. Боярская публицистика охотно признавала, что «Богом вся свыше предано есть помазаннику царю и великому Богом избранному князю», но, «предав» царям всю власть, Господь «повелел» им «царство держати и власть имети с князи и с бояры». Церковная идеология, как мы видели в своем месте, в этом отношении освятила феодальную практику: церкви, как учреждению, нужно было сильное Московское государство, но вовсе не сильный московский государь. Напротив, для личного обуздания царской воли аскетическая мораль церкви давала новые средства: стоит прочитать у Грозного (в его «Переписке»), как тщательно был регламентирован весь царский обиход протопопом Сильвестром — «вся не по своей воле бяху — глаголю же до обуща (обуви) и спанья». «Таково убо тогда православия сияние!» — с горьким сарказмом вспоминал потом эти времена царь всего православного христианства. Иван Васильевич на себе испытал, что быть простым, обыкновенным светским государем — вроде хотя бы Махмета — султана турецкого, — куда приятнее, нежели земным богом. И когда он писал: «Российское самодержавство изначала сами владеют всеми царствы, а не бояре и вельможи», — он, несмотря на якобы историческую ссылку, высказывал крупную новую мысль, может быть, и не ему лично принадлежавшую — глухие ссылки на Пересветова нередки в письмах Грозного, да неизвестно еще, представляют ли и сами письма продукт личного, а не коллективного творчества. Нет ничего несправедливее, как отрицать принципиальность Грозного в его борьбе с боярством и видеть в этой борьбе какое-то политическое топтание на одном месте. Был ли тут инициатором сам Иван Васильевич или нет — всего правдоподобнее, что нет, — но его опричнина была попыткой за полтораста лет до Петра основать личное самодержавие петровской монархии. Попытка была слишком преждевременна, и крушение ее было неизбежно: но кто на нее дерзнул, стояли, нельзя в этом сомневаться, выше своих современников. Дорога «воинства» шла через труп старого московского феодализма, и это делало «воинство» прогрессивным, независимо от того, какие мотивы им непосредственно руководили. Старые вотчины внутри государства были теперь единственным земельным фондом, на счет которого могло шириться среднепоместное землевладение; государева казна — единственным источником денежных капиталов. Но для того чтобы воспользоваться тем и другим, нужно было захватить в свои руки власть, а она была в руках враждебной группы, державшей ее не только со всей цепкостью вековой традиции, но и со всей силой нравственного авторитета. У Пересветова могло хватить дерзости заявить, что политика выше религии — «правда» выше «веры». Но его рядовые сторонники не решились бы этого даже подумать — не только высказать, а тем более провести в жизнь. Переворот 3 декабря 1564 года и был попыткой не то чтобы внести новое содержание в старые формы, а поставить новые формы рядам со старыми, не трогая старых учреждений, сделать так, чтобы они служили лишь ширмою для новых людей, не имевших права в эти учреждения войти как настоящие хозяева. Петр был смелее, он просто посадил в боярскую думу своих чиновников да назвал ее сенатом, и все с этим примирились. Но ко времени Петра бояре были уже, в глазах всех, «зяблым, упавшим деревом». За полтораста лет раньше дерево уже начало терять свою листву, но корни его еще крепко сидели в земле и сразу их было не вырвать.
Отказывая опричнине в принципиальном значении, историки зато изображают ее появление в очень драматической форме. Как Грозный, необычно торжественным походом, вдруг внезапно уехал в Александровскую слободу (поясняется, обыкновенно, и где находится это таинственное, неожиданно всплывающее в русской истории место), как он оттуда начал обсыпаться грамотами с московским «народом», и какой эффект это произвело — все об этом читали, конечно, много раз, и повторять этот рассказ не приходится. На самом деле, как и все на свете, событие было гораздо будничнее. Александровская слобода давно была летней резиденцией Грозного — в летописи мы постоянно там его встречаем, в промежутках между военными походами и очень частыми разъездами по московским областям на богомолье и с хозяйственными целями. Внезапность отъезда в значительной степени ослабляется тем, что Иван Васильевич взял с собою всю свою ценную движимость — всю «святость, иконы и кресты, златом и драгим камением украшенные», сосуды золотые и серебряные, весь свой гардероб и всю свою казну и мобилизировал всю свою гвардию — «дворян и детей боярских выбор из всех городов, которых прибрал государь быти с ним». Всех этих приготовлений нельзя было сделать ни в один, пи в два дня, тем более, что царские придворные тоже выбирались «всем домом»: им приказано было «ехати с женами и с детьми». Двинувшись, Грозный никуда не исчезал на целый месяц, как, опять-таки, можно было бы подумать: москвичи отлично знали, что Николу Чудотворца (6 декабря) царь праздновал в Коломенском, в воскресенье, 17 числа, был в Тайнинском, а 21 приехал к Троице — встречать Рождество. К слову сказать, это был и обычный маршрут его поездок в Александровскую слободу, не считая заезда в Коломенское, объяснявшегося неожиданной в декабре оттепелью и разливом рек. А то, как быстро пошли дела в Москве — 3-го туда прибыл гонец с царской грамотой, 5-го же московское посольство было уже в слободе, — ясно показывает, что здесь этот месяц не прошел даром, и пока царь ездил, его сторонники тщательно подготовили тешащий современных историков драматический эффект. Если Грозный за этот месяц действительно поседел и постарел на двадцать лет, как рассказывают иностранцы, то, конечно, не от того, что он все время трепетал за успех своей неожиданной «выходки», а потому, что нелегко было рвать со всем прошлым человеку, выросшему и воспитавшемуся в феодальной среде. Петр родился уже в иной обстановке, с детства привык думать и действовать не по обычаю — Ивану приходилось все ломать на тридцать пятом году: было от чего поседеть. А что материальная сила в его руках, что внешний, физический, так сказать, успех переворота для царя и его новых советников обеспечен — это видели все настолько, что ни малейшей попытки сопротивляться со стороны советников старых мы не встречаем. И, конечно, не потому, чтобы они в холопстве своем не смели подумать о сопротивлении: бежать на службу к католическому королю от царя всех православных было несравненно большим моральным скачком, нежели попытаться повторить то, что делал всего за тридцать лет Андрей Иванович Старицкий, когда он поднимал на московское правительство новгородских помещиков. Но теперь боярам некого было бы поднять против своих врагов: помещики были с Александровской слободой, а московский посад был теперь с помещиками, а не с боярством. Гости, купцы и «все православное христианство града Москвы», в ответ на милостивую царскую грамоту, прочтенную на собрании высшего московского купечества, гостей, «чтобы они себе никоторого сумнения не держали, гнева на них и опалы никоторые нет», единодушно ответили, что они «за государских лиходеев и изменников не стоят и сами их истребят». И в посольстве, отправившемся в слободу, рядом со владыками, игуменами и боярами, мы опять встречаем гостей, купцов и даже простых «черных людей», которым в государственном деле было, казалось бы, совсем не место. Московский посад головой выдал своих вчерашних союзников. На переговоры с ним, по всей вероятности, и понадобился будущим опричникам целый месяц, и его решение окончательно склонило чашу весов на сторону переворота. Чем было вызвано это решение, нетрудно понять из дальнейшего: торговый капитал сам был приобщен к опричнине, и это сулило такие выгоды, которых не могла уравновесить никакая протекция князей Шуйских. — Вскоре после переворота мы встречаем купцов и гостей в качестве официальных агентов московского правительства и в Константинополе, и в Антверпене, и в Англии — во всех «поморских государствах», куда они так стремились, и все они были снабжены не только всяческими охранными грамотами, но и «бологодетью» из царской казны[117]. «В опричнину попали все главные (торговые) пути с большею частью городов, на них стоящих», — говорит проф. Платонов и тут же дает весьма убедительный перечень этих городов. «Недаром англичане, имевшие дело с северными областями, просили о том, чтобы и их ведали в опричнине; недаром и Строгановы потянулись туда же: торгово-промышленный капитал, конечно, нуждался в поддержке той администрации, которая ведала край и, как видно, не боялся тех ужасов, с которыми у нас связывается представление об опричнине»[118]. Еще бы бояться того, что при участии этого самого капитала было и создано!