Экономические итоги XVI века
Торжество среднего землевладения; было ли это прогрессивным явлением ♦ Победа перелога над пашней; падение сельскохозяйственной техники; юридическое объяснение этих явлений, его несостоятельность ♦ Влияние внешней политики: ливонская война, потеря Нарвы, крымский набег 1571 года. Недостаточность этих причин для объяснения запустения: размеры последнего ♦ Хищнический характер помещичьего хозяйства; хлебное барышничество; падение цены денег ♦ Торговля крестьянами: «пожилое»; «боярское серебро»; что значило при этих условиях «прикрепление крестьян»? ♦ Кризис помещичьего землевладения
К концу XVI столетия в старых уездах Московского государства среднее, поместное, землевладение решительно господствовало. Крупные вотчины сохранялись лишь как исключение. Мелкое землевладение тоже было окончательно поглощено поместным.
Типичным было владение от 100 до 350 четвертей «в поле» (от 150 до 525 десятин, по нашему теперешнему счету, при трехпольной системе) — со всеми признаками нового хозяйства: барской запашкой, денежным оброком и крестьянами, привязанными к земле неоплатным долгом. Как это ни странно на наш современный взгляд, в первой половине века то был экономически прогрессивный тип, мы это видели уже в начале прошлой главы. Его победа должна была бы обозначать крупный хозяйственный успех — окончательное торжество денежной системы над натуральной. На деле мы видим совсем иное. Натуральные повинности, кристаллизовавшиеся в сложное целое, известное нам под именем крепостного права, снова появляются в центре сцены и держатся на этот раз цепко и надолго. Вольнонаемный рабочий, снившийся дворянскому публицисту первой половины века и, местами, действительно заводившийся в более передовых имениях, исчезает на целых два столетия: Иван Семенович Пересветов находит себе продолжателей только в дворянских «манчестерцах» сороковых и пятидесятых годов прошлого века. Ожесточенная погоня за землей в середине столетия, нашедшая себе такое яркое выражение в конфискациях опричнины, казалось, должна была бы показывать, что, по крайней мере, в центре государства большая часть доступных земель уже использована. Вовсе нет, однако: по писцовым книгам 1584–1586 годов в одиннадцати станах Московского уезда на 23 974 десятины пашни приходилось почти 120 тыс. десятин перелогу, земли запущенной и заброшенной, отчасти вновь поросшей лесом. Тогда как в первой половине века леса в центре были так основательно сведены, что иностранным путешественникам около Москвы попадались одни пни, а из лесных зверей им удалось видеть только зайцев, что очень дивило людей, привыкших считать Московию лесистой и обильной всяким зверем страной. Один очень авторитетный исследователь решается даже утверждать, что регресс был не только количественный, что техника земледелия падала в Московской Руси параллельно с торжеством среднего землевладения. «В большинстве названных (центральных) уездов, — говорит он, — с замечательной правильностью паровая зерновая система, господствовавшая в 60-х годах XVI века, сменяется к концу столетия переложной системой: исключение представляет, в сущности, только один Московский уезд, и то отчасти»[122]. Во имя экономического прогресса, раздавив феодального вотчинника, помещик очень быстро сам становится экономически отсталым типом: вот каким парадоксом заканчивается история русского народного хозяйства эпохи Грозного.
В наличной исторической литературе мы не найдем разрешения этого парадокса. Кроме сейчас цитированного исследователя его никто, кажется, даже и не заметил. Его ответ также едва ли может нас удовлетворить: источник «вредного хозяйственного влияния поместной системы» этот автор видит в «юридической природе поместья», владения условного и потому ненадежного. Но условным было всякое владение в феодальном мире — всякое «держание» обусловливалось несением известного рода повинностей и могло быть отобрано в случае неисправности владельца. Если исходить из этого признака, вся феодальная Европа должна была бы представлять картину непрерывного экономического упадка, но такой картины мы нигде не замечаем, и в самой России хозяйственный прогресс начала XVI столетия возник в обстановке вполне феодальной. Поместья времен Ивана III или Василия Ивановича точно так же были условным владением, точно так же каждую минуту могли быть отобраны «на государя», как и поместья конца царствования Грозного. Почему же первые шли вперед, а вторые назад? Мы уже оставляем в стороне другой вопрос, который немало должен был бы смутить историка-материалиста: как это могло сложиться в стране право, якобы резко противоречащее экономическим интересам господствующего класса? Словом, единственный автор, от которого мы могли бы ждать «совета и поучения» в настоящем случае, нас покидает беспомощными. Весьма возможно, что его последователи в деле применения материалистического метода к данным русского прошлого будут счастливее. Но пока что приходится искать ответа на вопрос, отправляясь от некоторых общих наблюдений, которые, при всей скудости нашего материала, все же сделать можно.
В числе объективных условий, к концу эпохи Грозного затормозивших развитие денежного хозяйства в России, а это общее условие давало окраску всем частностям, наиболее осязательным и заметным был ход внешней политики. Ливонская война, не нужно забывать этого, была войной из-за торговых путей, т. е., косвенно, из-за рынков. Будущее показало, что экономическая эволюция России в своем темпе, по крайней мере, на три четверти зависела от того, удастся ли нам завести прямые связи с наиболее прогрессивными странами Запада или нет. Современники это понимали и высказывались вполне отчетливо. Нарвский порт, оставшийся в русских руках и после первых неудач ливонской войны, весьма серьезно смущал наших конкурентов. «Московский государь ежедневно увеличивает свое могущество приобретением предметов, которые привозятся в Нарву, — озабоченно писал польский король Елизавете Английской, стараясь отговорить англичан от торговых сношений с Москвой, — ибо сюда привозятся не только товары, но и оружие, до сих пор ему неизвестное; привозят не только произведения художеств, но приезжают и сами художники, посредством которых он приобретает средства побеждать всех. Вашему Величеству небезызвестны силы этого врага и власть, какою он пользуется над своими подданными. До сих пор мы могли побеждать его только потому, что он был чужд образованности, не знал искусств. Но если нарвская навигация будет продолжаться, что будет ему неизвестно?» Понимали это и в Москве, и так как Нарвская гавань была лишь узенькой калиткой на Запад, старались приобрести широкие ворота, завладев одним из крупных портов Балтийского моря. Но двукратная попытка захватить Ревель (в 1570 и 1577 годах) привела только к войне со Швецией, в которой Московское государство потеряло и Нарву — да не только ее, но и русское ее предместье Ивангород: от Балтийского моря русские теперь были отрезаны наглухо. Наряду с этим главным проигрышем того, из-за чего только и стоило вести войну, изгнание войск Ивана Васильевича из занятых им в начале лифляндских городов имело больше моральное значение, хотя в позднейших исторических повествованиях о походах Батория говорится очень много, а о войне со шведами в двух словах. Появление польской армии под стенами Пскова, крупнейшего из оставшихся за Россией торговых центров на западной границе, только поставило точку на всей «ливонской авантюре». Последние годы жизни Грозный уже не думал о завоеваниях на Западе — он только оборонялся, и рад был, что не потерял своего. Литовские отряды сожгли Руссу и опустошили верховья Волги: вот-вот можно было ждать того, что придется оборонять от Батория самое Москву. А еще задолго до этого критического момента Центральная Россия и сам московский посад, уже испытали разгром, какого не заполнить было со времен Тохтамыша. Это было не очень рельефно выступающее в новейшей историографии, но вполне по заслугам оцененное современниками нашествие крымцев в 1571 году. Оно стояло в несомненной связи с ливонской войной — крымский хан был с самого начала союзником поляков, «и король учал беспрестанно к Девлет-Гирею царю гонцов посылати и подымати крымского царя на царевы и великого князя украйны» (московская летопись 1564 года). Менее ясна связь с внутренними русскими делами, но и она была: хана привели к Москве четверо беглых детей боярских, действовавших едва ли не по поручению князя Мстиславского. По своей непосредственной разрушительности крымский набег далеко оставлял за собою все, что могли нажечь и награбить литовские партизаны. Весь московский посад татары выжгли дотла, и, как мы помним из рассказов Флетчера, семнадцать лет спустя он не был еще вполне восстановлен. Целый ряд других городов постигла та же участь. По тогдашним рассказам, в одной Москве с окрестностями погибли до 800 000 человек, в плен были уведены 150 тыс. Общая убыль населения должна была превышать миллион, а в царстве Ивана Васильевича едва ли было десять миллионов жителей. Притом опустошению подверглись старые и наиболее культурные области: недаром потом московские люди долго считали от татарского разорения, как в XIX веке долго считали от «двенадцатого года».
122