Что касается «святоубийцы», Бориса Федоровича Годунова, то он, кажется, более всего страдал не от мучений совести из-за несовершенного им злодеяния, а от сомнений, на наш взгляд, довольно странных, хотя до последнего времени находились исследователи-одиночки, их разделявшие. Есть основания думать, что Борис сомневался: действительно ли Димитрий умер? Если личность слабоумного Федора в его руках была сильным средством поддержания своей власти, то маленький царевич в руках противников Годунова мог стать, при случае, таким же средством прочив последнего. И средство это становилось тем опаснее, чем больше было ясно, что от Федора ждать детей уже нельзя и что Димитрий, будь он жив, является единственным представителем потомства Калиты. А слухи, что царевич жив и находится где-то за границей, может быть, в Польше, стали ходить по Москве еще до смерти Федора. Всего через месяц после этой смерти пограничный польский губернатор уже слышал о каких-то подметных письмах от имени Димитрия, появившихся в Смоленске. Только в этой связи можно понять те чрезвычайные меры, какие были приняты московским правительством, т. е. правительством Годунова, именно в эти дни. «По смерти царя немедленно закрыли границы государства, никого через них не впуская и не выпуская. Не только на больших дорогах, но и на тропинках поставили стражу, опасаясь, чтобы кто не вывез вестей из Московского государства в Литву и к немцам. Купцы польско-литовские и немецкие были задержаны в Москве и в пограничных городах, Смоленске, Пскове и других, с товарами и слугами, и весь этот люд получал даже из казны хлеб и сено. Официальные гонцы из соседних государств также содержались под стражей и по возможности скоро выпроваживались пограничными воеводами обратно за московскую границу. Гонцу оршанского старосты в Смоленске не дозволили даже самому довести до водопоя лошадь, а о том, чтобы купить что-либо на рынке, нечего было и думать». Одновременно с этими полицейскими мерами принимались и экстренные меры военной обороны, и притом как раз, опять-таки, — на западной границе. «Смоленские стены поспешно достраивали, свозя на них различные строительные материалы тысячами возов. К двум бывшим в Смоленске воеводам присоединили еще четырех. Усиленный гарнизон Смоленска не только содержал караулы в самой крепости, но и высылал разъезды в ее окрестности. Во Пскове также соблюдали величайшую осторожность»[132]. Все это, конечно, никак не приходится объяснять желанием москвичей, чтобы избрание нового царя совершилось «втайне от посторонних глаз». Боялись, совершенно определенно, сношений кого-то, находившегося в Москве, с кем-то, кого подозревали за западным рубежом Московского царства, причем сношения эти, видимо, могли кончиться внезапным появлением чужеземных войск в русских пределах. Словом, в 1598 году готовились к тому, что действительно случилось в 1604-м. «Самозванец» вовсе не был черною точкой, вдруг явившейся на безоблачном небосклоне Борисова царствования: эту эффектную картину мы должны всецело оставить пушкинской трагедии. В действительной истории фигура Димитрия все время чувствовалась за кулисами, и Годунов нервно ждал, когда же наконец она выступит. В этом смысле ему, может быть, действительно мерещился покойный царевич, но только не в образе «кровавого мальчика», а, скорее всего, во главе польско-литовской рати, в том именно виде, каким он явился на Руси накануне смерти Бориса.
В связи с этими же опасениями становится понятна та необычайная обстановка, в какой происходило самое избрание Бориса Феодоровича на царство весной 1598 года. Этот любопытный эпизод в новейшей историографии прошел несколько стадий. Сначала историки чувствовали безусловное доверие к очень обстоятельному рассказу об этом событии, какой давался упоминавшимся нами выше памфлетом Шуйского: там можно все найти, что нам так знакомо с детства — и приставов, по команде которых народ начинал кланяться и вопить, и слюни, в качестве суррогата слез на сухих глазах, и штрафы с тех, кто не хотел идти к Новодевичьему монастырю молить Бориса на царство. Но так как в этом вопросе не было специальных оснований доверять именно Шуйскому, то благоразумие скоро взяло верх — стало совестно верить сплетням, и на первый план начал выдвигаться Земский собор, выбравший Бориса, причем и относительно Собора подчеркивалось, что в его составе «нельзя подметить никакого следа выборной агитации или какой-либо подтасовки членов». Проныра, хитростью забравшийся на царский престол, оказывался законно и правильно избранным на государство «представительным собранием», которое «признавалось законным выразителем общественных интересов и мнений». Нет никакого сомнения, что избрание Бориса было актом, юридически совершенно правильным; мы сейчас увидим, что оно было обставлено всякими юридическими формальностями даже с излишней, может быть, роскошью. Ни один царь ни прежде, ни после не старался так уверить своих подданных, что он имеет право царствовать. Но именно эта заботливая аргументация своих прав, которую мы можем проследить отчасти даже в процессе ее развития, подметить, как одни аргументы заменялись другими, которые казались убедительнее, — именно оно-то заставляет отнестись к происходившему с некоторой подозрительностью, независимо от каких бы то ни было современных памфлетов. Никто так не заботится об юридической безукоризненности своих поступков, как именно умные и опытные мошенники. А затем мы уже вышли из той стадии политического развития, когда «избирательная агитация» казалась чем-то «вроде подтасовки» общественного мнения. Всякий из нас теперь по личным переживаниям отлично знает, что никакого организованного массового действия без предварительной агитации невозможно себе представить, и если московский народ 21 февраля 1598 года «во след за патриархом» валом повалил к Новодевичьему монастырю, то, очевидно, кто-то этим делом руководил и его подготовил. Клевета на Бориса могла заключаться не в утверждении, что в пользу этой манифестации предварительно агитировали, а в инсинуациях, что она была осуществлена мерами полицейского свойства, через приставов. На этом именно и настаивает пасквиль, пущенный в оборот Шуйскими. Другие же авторы, вовсе не сочувствующие Борису, говорят только, что у последнего везде были «спомогатели», — по-нашему, избирательные агенты, — и «сильно-словесные рачители», которых мы теперь назвали бы агитаторами. Итак, «агитация» была, не было лишь «подтасовки». Ее и не могло быть: она была совершенно не нужна, ибо когда начались народные манифестации, решение Земского собора было уже установлено и освящено религиозным авторитетом —18 февраля в Успенском соборе торжественно молили Господа Бога, чтобы он даровал православному христианству, по его прошению, государя царя Бориса Феодоровича. Крупный и мелкий вассалитет — на Соборе была, конечно, и боярская дума в полном составе — и церковь уже признали царем Бориса, когда народ отправлялся его молить. Годунову показалось мало тех общественных сил, которые обычно составляли «политический корпус» Московского царства, — «чинов», представленных на Земском соборе: ему понадобилось участие в деле «всего многочисленного народного, христианства». И сколько мы знаем, это был первый царь, всколыхнувший себе на помощь народную массу, потому что «обращения к народу» Грозного фактически имели в виду высшие слои московского купечества. Это было необыкновенно важно для будущего, но это не менее важно и для характеристики положения Бориса в данный момент. Необычайно торжественный характер избрания должен был заранее преградить дорогу всяким «покусителям», которых, очевидно, ждали.