Это, так сказать, уж не классовое, а слоевое направление новой политики, явно интересовавшейся низами служилой массы иногда, быть может, и не без ущерба ее верхам, не прошло даром для Дмитрия: если направленный против него переворот не встретил почти отпора в самой Москве, то тут не безразличен был тот факт, что подстоличное дворянство всего менее было взыскано царскими милостями. Названный сын Грозного был царем не только дворянским, но, еще ближе и теснее, царем определенной дворянской группы, детей боярских городов украинных и заоцких. Другой боярский приговор, 1 февраля 1606 года, даст возможность к социальному оттенку прибавить этот географический. Приговор лишил права помещиков, от которых в голодные годы разбрелись крестьяне, искать их и требовать обратно: «Не умел он крестьянина своего кормить в голодные лета, а ныне его не пытай». Но московская эмиграция шла с севера на юг и от центра к окраинам: на счет запустелых подмосковных ширились, как грибы, возникавшие каждый год на черноземе имения южных, пристепных помещиков, бедные рабочими руками. Недаром именно на юге так популярно было имя Дмитрия — популярно долго после того, как его носитель был убит и сожжен, и прах его рассеян по ветру.
Низвергнуть Дмитрия вооруженной рукой казалось делом гораздо более трудным, чем одолеть брошенных своей армией Годуновых. Лжедмитрий был настоящим царем военных людей, и военная свита не покидала его ни на минуту. По городу он всегда «со многим воинством ездил, спереди и сзади его шли в бронях с протазанами и алебардами, и иным многим оружием», так что «страшно» было «всем видети множество оружий блещащихся». Бояре же и вельможи во время этих выездов царя находились далеко от него, на втором плане. И любили Дмитрия военные люди: когда заговор проник в Стрелецкую слободу, стрельцы своими руками перебили изменников; и в день катастрофы они кинули царя последние. Но и тут была своя обратная сторона. Военный человек по натуре, Дмитрий не мог усидеть на месте. Интересы южных помещиков, хронически терпевших от крымцев, тоже толкали к походу — и именно на юг; напуганные в прошлом крымскими набегами москвичи не без страха и не без укора царю рассказывали, как Дмитрий «дразнит» крымского хана, отправив ему будто бы шубу из свиных кож. В центре и на севере к далекому степному походу относились не так, как на юге. Между тем, этот последний день ото дня становился неизбежнее: Дмитрий деятельно мобилизировал свою армию, устроил огромные магазины в Ельце, увел туда и большую часть московской артиллерии, опять к немалому страху москвичей, которым казалось, что царь «опустошил Москву и иные грады тою крепостию». Всеми этими страхами пользовались заговорщики, систематически пускавшие слухи, что царь «раздражает род Агарянский» недаром и недаром обнажает центр государства от военных сил: это-де все делается, чтобы «предать род христианский» и облегчить захват безоружной Москвы поляками. Эти толки находили себе благоприятную почву даже и в рядах служилого класса: поход на Крым еще раз географически сузил симпатии помещиков к Лжедмитрию. Белозерскому или новгородскому сыну боярскому совсем не улыбалась перспектива идти за тысячи верст драться за интересы его заокских собратий. Между тем, при продвижении войска в сторону степи около Москвы скоплялись именно северные полки, тогда как южные ждали царя на Польской окраине. 3000 новгородских детей боярских и оказались военной силой заговора — с присоединением «дворов» бояр-заговорщиков (есть известия, что Шуйские специально стянули на этот случай все силы из своих вотчин) и посадских, которых снабдили оружием те же бояре, — этого было довольно, чтобы справиться с немецкой стражей Дмитрия и даже, чтобы заставить поколебаться московских стрельцов. Во всяком случае, этого было довольно для нападения врасплох, а именно на это рассчитывали Шуйские с братией. В таком расчете им очень помогла самонадеянность Дмитрия, уверенного, что он «всех в руку свою объят, яко яйцо, и совершенно любим от многих». У этой самонадеянности были известные объективные основания — расчет названого царя не был только свидетельством его легкомыслия; то был результат неверных политических ходов, политическая ошибка. История его воцарения должна была дать ему неправильное представление об удельном весе московского боярства, — он не забывал его приниженной и пассивной роли в те дни, отсутствия в его среде солидарности, так явно сказавшегося в деле Шуйского, кинутого всеми, едва его постигла царская опала. Ему казалось, что бояр вообще бояться нечего, а в то же время воспоминания его детства и ранней юности должны были дать ему столь же неверное представление о соотношении сил в кругу самого боярства. Выкормыш Романовых, Дмитрий легко привык к мысли, что во главе московской знати стоят именно они и что имея их на своей стороне, других опасаться нечего. С Романовыми он и старался поддержать хорошие отношения: сосланный и постриженный Годуновым Федор Никитич стал митрополитом Филаретом, единственный уцелевший из остальных братьев, Иван Никитич, — боярином. Несомненное участие и Романовых в заговоре против Дмитрия составляет одну из самых темных сторон этого дела. Это дает некоторое представление о силе оппозиционного настроения в самой Москве к концу царствования: даже те, кого названый царь ласкал, не решались остаться на его стороне. Что Федор Никитич и в мантии митрополита оставался боярином и не мог чувствовать особенной симпатии к «дворянскому» царю, да еще с явными «латинскими» склонностями, это тоже могло сыграть свою роль. Как бы то ни было, те, на чью «любовь» Дмитрий мог рассчитывать не без оснований, в действительности стояли в рядах его противников. К этому удару с тыла он совершенно не был приготовлен, и нельзя его за это винить.
Окончательный толчок делу дала уже прямая бестактность польских сторонников Дмитрия, которые на всем протяжении его недолгой истории гораздо больше доставляли ему хлопот, чем приносили пользы. Приведенные съехавшимися на свадьбу царя с Мариной Юрьевной польскими гостями жолнеры вели себя крайне бесчинно, а по количеству их было, как мы видели, столько, что слухи о польском захвате начинали как будто оправдываться. В связи со всем предшествующим это привело московскую толпу в такое нервное состояние, что заговорщики стали опасаться преждевременного взрыва. Возможно, что раньше предполагалось покончить с царем во время похода: теперь пришлось рискнуть на более опасное: добывать Дмитрия в его собственном дворце. Уверенность Лжедмитрия в своих ближайших слугах, несомненно, облегчила это дело. Характерно, что бояре-заговорщики, ударив в набат в Рядах, на Ильинке, не решились двинуть посадских на Кремль, а направили их на поляков; непосредственно же для убийства «Расстриги» был отряжен небольшой, человек в 200, отряд специального состава, который был легко пропущен до самых царских покоев, потому что во главе его шло первое московское боярство; по имени летописи согласно называют князей Шуйских, Василия Ивановича, недавно возвращенного «Расстригой» из ссылки, и его брата Дмитрия, но рядом с ними были и «иные многие бояре и вельможи». Позже на улицах Москвы мы встречаем и Мстиславского, и Голицыных, и Ивана Никитича Романова. Позднейшие сказания приписывают Василию Ивановичу Шуйскому самое непосредственное участие в убийстве; защищая его от Дмитрия, на последнего и накинулись, будто бы, «бояре и дворяне». Но памфлетист Шуйских, как и памфлетист Романовых, одинаково скользят по подробностям этой трагической ночи: видимо, ни тем, ни другим удовольствия эти воспоминания не доставляли.
Казалось бы, что, идя на такое дело, которое неминуемо должно было кончиться опустением московского престола, заговорщики должны были заранее подумать, как эту пустоту заполнить. На деле, однако, этого не было — и целых двое суток Москва была без царя. В боярском кругу о кандидатуре молчали: это показывает, насколько жгучим был вопрос. Боялись поссориться на нем накануне дела и тем сорвать самый заговор. Уже это одно должно устранить представление об «аристократической камарилье», «боярском кружке», так распространенное в новейшей литературе. Камарилья могла бы спеться, а тут мы никакой согласованности мнений и действий не замечаем. Если у кого из заговорщиков был определенный план действий, то только у одного Василия Ивановича Шуйского, который и поспешил воспользоваться этим своим преимуществом. Пока остальные бояре растерянно толковали о том, что надо «совет сотворити… и общим советом избрати царя на Московское государство», что надо разослать грамоты о Земском соборе, как было в 1598 году, — толковали с единственной, очевидно, целью оттянуть дело, московский посад выкрикнул царем Шуйского. Что воцарение последнего было своего рода заговором в заговоре, полным сюрпризом для большинства членов воображаемой «камарильи», об этом совершенно согласно свидетельствуют и русские, и иностранные источники. Полуофициальная летопись Смуты, которую мы сейчас цитировали, рассказав о недоуменных толках бояр насчет Земского собора, продолжает: «Но нецыи от вельмож и от народа ускориша, без совета общего избраша царя от вельмож боярина князя Василия Ивановича Шуйского… избрания же его не токмо во градех, но и на Москве не все ведаху». Автор романовского памфлета совершенно согласно с этим передает дело: «малыми некими от царских палат излюблен бысть царем Василий Иванович Шуйский… никем же от вельмож не пререкован, не от прочего народа умолен». Этот последний автор, несомненно, тенденциозен в данном случае: в 1606 году Романовы были соперниками Шуйских, как в 1598-м Годуновых; но тенденция его состоит в том, что он отрицает участие народа в избрании Шуйского, а не в том, что он отрицает участие в этом деле бояр. Шуйский «воздвигся кроме воли всея земли» потому, что не все чины и не все города Московского государства посадили его на царство. Но «народ» при этом деле был, и о его социальном составе дает вполне определенное показание один иностранец, бывший свидетелем выборов. «Ему поднесли корону, — говорит о Шуйском Конрад Буссов, — одни только жители Москвы, верные соучастники в убиении Димитрия, купцы, сапожники, пирожники и немногие бояре». Шуйский был посадским царем, как Лжедмитрий был царем дворянским. В этом была новизна его положения. Дворянский царь был уже не один: таким был Грозный во вторую половину своего царствования, и Годунов — в первую. Но представитель буржуазии еще ни разу не сидел на московском престоле; этот класс впервые держал в руках верховную власть — оставался вопрос, удержит ли он ее, когда московский мятеж уляжется, и жизнь войдет в нормальную колею.