Выбрать главу

Прежде всего, в Москве льстили себя надеждой, что стоит Сигизмунду приказать — и тушинский «царик», так вредно действовавший на московских «черных людей» и на барских холопов, исчезнет, как дым. Исчезло, однако, Тушино, а второй Дмитрий остался. Он засел в Калуге со своими казаками, которые грабили и опустошали тем больше, чем меньше оставалось у них надежды стать самим помещиками. Как и следовало ожидать, даже исчезновение «вора» не положило этому конца: второй Дмитрий был убит, случайно или нет — для истории это имеет весьма мало значения, но у вдовы первого Дмитрия, Марины Юрьевны, которая была официально женой и второго, оказался сын — и казаки начали приводить к присяге на его имя всех, кто только оказывался в пределах досягаемости «воровских» отрядов. Патриарх Гермоген усиленно внушал своей пастве, что «Маринкин сын» «проклят от святого собору и от нас», но на казаков патриаршее слово имело, конечно, еще меньше влияния, чем на купцов и помещиков. Тушино, материально разрушенное, в виде символа грозило увековечиться на Русской земле. Польские партизаны точно так же весьма мало смущались тем фактом, что на московском престоле номинально сидел теперь польский королевич: «лисовчики» продолжали грабить так же, как и раньше, только перенеся театр своих действий подальше от Москвы, чтобы не иметь неприятности сталкиваться на поле битвы со своими соотечественниками. К каким последствиям приводило такое положение вещей, например, в области обмена, можно видеть по одному образчику: в июне 1611 года казанцы жаловались пермичам, что у них, в Казани, «денег в сборе нет», потому что «с Верху и с Низу ни из которых городов больших соляных и никаких судов не было». Вся волжская торговля встала, даже таким предметом первой необходимости, как соль, не торговали и, конечно, не польскому генералу, сидевшему в Кремле с небольшим отрядом, было помочь этому горю волжан. Но и в самой Москве было не лучше. Хроническая опасность тушинской крамолы привела к тому, что в Москве установилось хроническое осадное положение. Часть кремлевских ворот была заперта, у других постоянно дежурила вооруженная стража, зорко осматривавшая каждого входящего. Польские патрули постоянно объезжали улицы, с некоторых сняли даже полицейские рогатки, чтобы они не стесняли действия польских войск в случае надобности. Ночью всякое движение вовсе прекращалось. Вдобавок, как ни добросовестно старались поддержать дисциплину в своих отрядах польские офицеры, дисциплина наемного войска тех времен не могла быть высока. Польские жолнеры брали в рядах все, что им понравится, и хотя платили, но не то, что желал получить купец, а то, что казалось «справедливым» самим жолнерам, а при малейшем возражении сабля вылетала из ножен, и это оканчивало спор. Результат был тот, что уже через два месяца после вступления в Москву поляков «в торгу гости и торговые люди в рядах от литовских людей после стола (за прилавком) не сидели»: если понимать буквально это сообщение одной из городских отписок, можно бы подумать, что в Москве всякая торговля к этому времени вовсе прекратилась. В действительности хозяева, вероятно, только спешили запирать лавки возможно скорее и вылезали на свет Божий, лишь когда по близости не было видно «рыцарства». Но и этого было достаточно, чтобы с сожалением вспомнить времена даже не Годунова, а Шуйского.

Всего хуже доставалось от польского господства его инициаторам — помещикам и боярству. Нельзя себе представить горшего разочарования, чем какое должны были испытать авторы договора 1610 года, так старательно обеспечившие в нем неприкосновенность старых обычаев. Боярское правительство (так называемая семибоярщина) фактически продолжалось не больше двух месяцев. К концу этого периода дума, номинально державшая в руках все, в действительности превратилось в нечто вроде совещательного совета при польском коменданте Москвы. Оттого, что этот последний, Александр Гонсевский, сам стал, милостью нового царя, боярином, старым боярам было, конечно, мало утешения. «К боярам в думу ты ходил, — описывали эти последние его поведение ему самому в глаза, — только, пришедши, сядешь, а возле себя посадишь своих советников: Михаилу Салтыкова, князя Василья Масальского, Федьку Андронова, Ивана Граматина с товарищи, а нам и не слыхать, что ты со своими советниками говоришь и переговариваешь; и что велишь по которой челобитной сделать, так и сделают, а подписывают челобитные твои же советники»… Особенно поперек горла родословным людям должна была стать думная роль Федора Андронова, богатого московского гостя, ставшего думным дворянином еще в Тушине, а при Владиславе сделавшегося одним из первых людей в думе. Исключительной доверенности, какой пользовался этот «торговый мужик» у короля Сигизмунда, не могли переварить даже его ближайшие товарищи из служилой среды. «Со Мстиславского с товарищами и с нас дела посняты, — жаловался польскому канцлеру Сапеге сейчас упоминавшийся Михаил Глебович Салтыков (когда-то стоявший во главе посольства, которое заключило с Сигизмундом договор 4 февраля), а на таком правительство и вера положена». Как ренегата своего класса, служившего дворянскому царю против купеческого, Андронова ненавидели даже его собратья, посадские люди. И автор одного памфлета тех дней, вышедший из посадской среды или, по крайней мере, к ней обращавшийся, не находит слов на русском языке, чтобы выразить свое презрение к казначею царя Владислава, прибегает к греческим. «За бесчисленные грехи наши чем нас Господь ни смиряет, и каких казней ни посылает, и кому нами владети ни повелевает! — восклицает он. — Сами видите, кто той есть, нееси человек и неведомо кто: ни от царских родов, ни от боярских чинов, ни от избранных ратных голов; сказывают, — от смердовских рабов». А пока этот «неведомо кто» распоряжался, старейшие, по родословцу, члены думы, князья Голицын (брат «великого посла») и Воротынский, сидели «за приставами» — под домашним арестом, как люди подозрительные для нового режима. Такого прежнего обычая не было видано со времен опричнины!

Но опричнина имела под собою определенную социальную почву — она держалась на союзе буржуазии и помещиков. Как должна была относиться к правительству царя Владислава первая, мы уже видели. А что значил польский режим для вторых — об этом рассказывают члены самого этого правительства. «Надобно воспрепятствовать, милостивый пан, — писал тому же Сапеге Федор Андронов, — чтобы не раздавали без толку поместий, а то и его милость пан гетман дает, и Иван Салтыков также дает листы на поместья; а прежде бывало в одном месте давали, кому государь прикажет». А Михаил Салтыков, жалуясь на того же Андронова, писал: «Московские люди крайне скорбят, что королевская милость и жалованье изменились, и многие люди разными притеснениями и разореньем оскорблены». И он указывал на бестолковую раздачу поместий и находил, что такой земельной перетасовки не было даже в дни опричнины: «Царь Иван Васильевич природный был», да и тот так не делал, — писал Салтыков, намекая на то, что новому царю не мешало бы быть поосторожнее «природного». Недаром, когда восставшие служилые люди соберутся к Москве, они потребуют прежде всего другого, чтобы раздача поместий производилась по прежнему обычаю, как было «при прежних российских прирожденных государях», и чтобы поместья, данные кому бы то ни было на имя короля или королевича, были отобраны так же, как и те, которые сидевшие в Москве бояре «разняли по себе». Помещики хлопотали, чтобы им, вдобавок к земельной доле, жалованье аккуратно выдавалось из четверти по всякий год, а на деле вышло, что и земельную дачу нельзя было считать своей, ибо ее каждую минуту могла отнять данная где-то за тысячу верст королевская грамота.