Мы не будем доканчивать рассказа, повествующего далее, как Тургенев тут же снова снискал милость своего государя, ловко, по форме, повернувшись перед ним, и для большей правильности поворота не побоявшись даже больно задеть своим палашом слишком близко подошедшего к нему императора; это пожертвование всем форме особенно подкупило Павла, и он проводил исщипанного им адъютанта одобрительным возгласом: «Бравый офицер! славный офицер!». Подобными случаями полны современные[193] мемуары, и они, эти случаи, проще всего объясняют нам, почему к заговору против Павла так легко пристал «весь Петербург» с генерал-губернатором во главе: необходимость устранить явно ненормального психически императора оправдывала самые крайние меры. Но событие 11 марта 1801 года слишком сложно, чтобы его можно было объяснить только этим, и слишком тесно связано с последующим, чтобы его можно было понять, не выходя за пределы Павлова царствования. Его приходится поэтому рассмотреть отдельно и в иной связи.
Глава XII
Александр I
11 марта 1801 года
Дворянское движение начала XIX века как реакция против полицейской диктатуры; 11 марта 1801 года и 14 декабря 1825 года ♦ Экономические условия дворянской революции 1801 года; внешняя политика Павла и первый заговор против него ♦ Второй заговор; полиция знати; Пален и Беннигсен; участие великих князей и императрицы ♦ Гвардия: офицерство и солдаты; отношение последних к Павлу; влияние этого на катастрофу ♦ «Народное ликование»; поворот во внешней политике
Полицейский механизм, созданный для охраны крепостного «порядка», нарушенного пугачевщиной, при Павле Петровиче развил максимум своего действия. Дворянство, для защиты интересов которого механизм и явился на свет, казалось бы, должно было испытывать максимальное удовольствие. Вместо этого царствование Павла было прервано дворянской революцией, Павел пал жертвою дворянского заговора. Этот заговор становится исходной точкой дворянского оппозиционного движения, наполняющего собою все первое десятилетие XIX века и преемственно связанного с другим заговором, по составу участников тоже дворянским, — заговором декабристов. Первый заговор был стихийным взрывом, почти, можно бы сказать, рефлективным жестом самообороны от «порядка», которому с таким фанатизмом служил Павел. Второй был сознательной попыткой поставить на место полицейского порядка нечто иное. Участники второго были детьми заговорщиков 1801 года если не в буквальном, физиологическом смысле, то как непосредственно следующее поколение того же общественного класса. Первый заговор был формально удачен, но ни на йоту не изменил системы. Второй был, с формальной стороны, катастрофой для тех, кто в нем участвовал, но косвенно он сделал в системе трещину, которую можно было замазать, но которая фактически, под толстым слоем замазки, все расширялась. Только после второго мы встречаем настоящую реакцию — лет двадцать относительного «покоя», свидетельствовавшего, что, с одной стороны, кто-то был удовлетворен достигнутыми результатами, с другой — что кто-то разочаровался и не верит больше в достижимость ставившихся с таким упорством целей. В промежутке между 1801 и 1825 годами мы не встречаем ни на минуту полной паузы: в течение всего этого промежутка «общественное движение» ориентируется все в одном и том же направлении. Немудрено, что связь между событиями этих двух годов улавливали уже современники, хотя не менее естественно, что современников больше поражало внешнее сходство: внутренняя связь была для них менее заметна. Рассказав об ужине, предшествовавшем экспедиции гвардейских офицеров в Михайловский дворец в ночь с 11 на 12 марта 1801 года, один современник прибавляет: «Говорят, что за этим ужином лейб-гвардии Измайловского полка полковник Бибиков, прекрасный офицер, находившийся в родстве со всею знатью, будто бы высказал во всеуслышание мнение, что нет смысла стараться избавиться от одного Павла, что России не легче будет с остальными членами его семьи и что лучше было бы отделаться от них всех сразу. Как ни возмутительно подобное предложение, достойно внимания то, что оно было вторично высказано в 1825 году, во время последнего заговора, сопровождавшего вступление на престол императора Николая Первого»[194].
Заговор 11 марта обыкновенно ставят за одну скобку с дворцовыми переворотами XVIII века. В известном смысле это, конечно, и правильно: по своей технике, например, предприятие Палена и Зубовых ничем не отличалось от предприятия братьев Орловых, но нужно сказать, что и 14 декабря, взятое с этой стороны, как две капли воды похоже на дворцовый переворот. Их, однако же, не принято сопоставлять, и это опять правильно, потому что этой стороной дело далеко не исчерпывалось, и не в ней было главное. Идеология некоторых декабристов могла очень напоминать идеологию Григория Орлова (мы ниже увидим разительные доказательства этого) — их психика была совсем иная, и это новое настроение даст нам право резкою чертою отделять первых русских революционеров от устроителей дворцовых переворотов предшествовавшего столетия. И вот эта новая психология дает себя чувствовать уже около 1801 года. Другой современник, гораздо более блестящий, нежели цитированный нами выше Саблуков, рассказав об убийстве Павла, заканчивает такими словами: «Так погиб этот тиран, после того как он пять лет держал Россию под своим унизительным игом и заставлял дрожать сорок пять миллионов людей при малейшем знаке его воли. Он кончил бы тем, что погрузил бы снова в варварство свою страну, если бы она не была от него избавлена при помощи единственного возможного средства. Ненависть к тирану должна брать верх над всеми другими чувствами, говорит Ласепед, и всякое средство хорошо, чтобы сломить этот бич»[195]. И это написал не горячий, увлекающийся мальчик, а старик, бывший на своем веку русским министром и главнокомандующим одной из русских армий. А вот другие строки, написанные всего через три дня после катастрофы, еще более любопытные по общественному положению писавшей, и потому еще, что она раскаивалась в своем вчерашнем настроении, раскаивалась, не считая, однако, возможным его скрыть: «Я легкомысленно превозносила революции только потому, что окружавший меня безмерный деспотизм почти лишал меня возможности рассуждать беспристрастно; я хотела только видеть эту несчастную Россию свободною, какой бы ценою ни было». Это писала своей матери великая княгиня Елизавета Алексеевна, которая 11 марта стала русской императрицей[196]. Немудрено, что в кругах, близких к заговорщикам, сохранилась легенда, будто Павлу в эту трагическую ночь предлагали подписать конституцию, и его отказ был непосредственным поводом к катастрофе. Это не более как легенда: читатель сейчас увидит, что весь характер заговора исключает возможность такой театральной сцены. Гвардейские офицеры с Беннигсеном и Зубовым во главе приходили в царскую спальню совсем не за тем, чтобы вести там политические споры. Но легенда характерна: впервые в истории русских дворцовых революций их участники чувствовали себя борцами за политическую свободу. Раньше просто и грубо, без иллюзий, охранялись классовые интересы дворянства. Теперь эта крайне материальная сама по себе задача начинает освещаться поэтическим ореолом: борьба с деспотизмом, вредным для помещиков, начинает сознаваться, как борьба против деспотизма вообще. Еще четверть столетия — и защитники дворянских «вольностей», как декабрист Каховский становятся, не только субъективно, но и объективно политическими мучениками.