Выбрать главу

Как видим, реформы первых лет Александра I для своего объяснения совсем не нуждаются в личности того, чье имя они носят. Оставляя совершенно в стороне вопрос о «роли личности в истории», мы можем игнорировать Александра Павловича этого периода просто потому, что он был тогда (извиняемся за плохой каламбур) совершенной безличностью. Собственные убеждения у Александра сложились постепенно, в результате его жизненного опыта уже как императора, приблизительно ко второму десятилетию XIX века. Особенно повлияла на него в этом отношении последняя борьба с Наполеоном (1812–1815). В 1801–1805 годах это был недоучившийся ученик отчасти Лагарпа, отчасти своего отца — «наполовину швейцарский гражданин, наполовину прусский капрал», — по ядовитому, но меткому замечанию Чичагова, который имел случай наблюдать его очень часто именно в этот период его жизни. И едва ли тот же Чичагов придумал фразу, вырвавшуюся в его присутствии у Александра, в минуту откровенности: «Господи! Как меня пугает эта огромная ответственность и затруднения, окружающие меня со всех сторон! Как бы я был счастлив, если бы у меня было пятьдесят тысяч рублей дохода, да хороший полк, которым я мог бы командовать, вместо этой огромной страны и стольких народностей, которыми я должен управлять!» От отцовских уроков у него твердо засела в памяти важность «выпушек, погончиков и петличек»; он целые дни просиживал в комитетах, обсуждавших новую форму кивера или ботфортов, в то время как статс-секретарь по принятию прошений Муравьев, по месяцам не мог добиться аудиенции. Мундиромания свирепствовала так же, как при Павле, нимало не стесняемая проектами конституции, и в то время как последние оставались на бумаге, новые проекты мундиров немедленно становились самой живой действительностью. Последним словом в этой области были тонкие, «осиные» талии (мы помним, какое значение придавал им еще Скалозуб): забота о них доводила офицеров до того, что они на смотру, как барышни на балу, падали в обморок от туго перетянутого корсета. От Лагарпа Александр Павлович усвоил отвращение к рабству, причем, судя по мотивировке, которую он выдвинул в одном заседании негласного комитета, и павловская традиция играла тут свою роль. Полицейский мотив — возможность новой пугачевщины — в этой его аргументации был на первом плане. Но именно этот полицейский мотив — мы увидим это подробнее на истории «негласных комитетов» Николая Павловича — в корне подсекал самую идею эмансипации: как только разнеслась весть о намерениях императора, крестьяне немедленно начали «бунтовать», т. е. подавать на высочайшее имя жалобы на своих помещиков, и этого было, разумеется, довольно, чтобы всякие разговоры об освобождении крестьян заглохли на несколько лет. Таким образом, новый мундир так и остался единственным образчиком индивидуального воздействия молодого императора на судьбы его страны.

Не больше «личностью» был в эти годы Александр Павлович и в своей внешней политике. В старой литературе упорно держался взгляд, перешедший и в учебники, что молодой император вступил на престол, одушевленный необычайно широкими и гуманными, хотя немного неопределенными, воззрениями на свою международную роль. Он будто бы видел в себе охранителя всеевропейского мира и «начал христианских» в отношениях между государями Европы, которых он рассматривал как членов одной семьи. В пользу этого взгляда цитировались и кое-какие документы — вполне подлинные. Только они вышли из-под пера не самого Александра, а его тогдашнего министра иностранных дел[207], Чарторыйского, который преследовал действительно некоторую идеальную цель, но не совсем ту, какую приписывали внешней политике Александра позднейшие историки. «Я хотел бы, — пишет в своих мемуарах Чарторыйский, — чтобы Александр сделался, некоторым образом, третейским судьей цивилизованного мира; чтобы он был покровителем слабого и угнетенного, стражем справедливости в международных отношениях, чтобы его царствование, одним словом, начало собою новую эру в европейской политике, которая должна была впредь быть основана на общем благе и на праве каждого». Какая сентиментальность, скажет читатель. Вовсе нет. Чарторыйский был все, что угодно, но только не сентиментальный фантазер. Можно сказать, что вся жизнь этого замечательного человека била в одну точку: «Моя система, — говорит он, — своим основным принципом устранения всех несправедливостей необходимо вела к постепенному восстановлению Польши. Но чтобы не натолкнуться сразу же на трудности, которые неизбежно должна была встретить дипломатия, столь противоположная укоренившимся взглядам, я избегал произносить имя Польши. Идея ее восстановления подразумевалась всем смыслом моей работы, всем тем направлением, какое я хотел придать русской политике: я говорил только о постепенном освобождении народов, несправедливо лишенных их политического существования; я не боялся назвать греков и славян: все это было как нельзя более согласно с желаниями и мнениями русских, но, косвенно, все это было приложимо также и к Польше». Александр не был в числе обманываемых: он был посвящен в планы своего министра. Ему, без сомнения, льстило быть спасителем, избавителем, добрым гением всех угнетенных, в том числе и поляков, но инициатива этого «красивого жеста» принадлежала совсем не ему, и неизвестно, добрался ли бы он до этой идеи собственными средствами. Еще менее можно усвоить этой голове, «посредственной во всех отношениях», тот тонко рассчитанный макиавеллизм, с каким Чарторыйский стремился сделать слугою своего дела ни более ни менее как Англию. «Самое могучее оружие, каким пользовались до сих пор французы и которым они еще грозят всем странам, — это общее убеждение, которое они сумели распространить, что их дело есть дело свободы и счастия народов, — читаем мы в секретной инструкции Новосильцеву, посланному за спиною официальной дипломатии вести переговоры с Питтом: инструкции, подписанной Александром, но написанной, конечно, его министром. — Стыдно было бы за человечество, если бы дело, столь прекрасное, приходилось рассматривать, как собственность правительства, которое ни в каком отношении не заслуживает быть его защитником; было бы опасно для всех государств оставлять долее за французами явную выгоду казаться таковым. Благо человечества, истинный интерес законных властей и успех предприятия, задуманного обеими державами, требуют, чтобы они вырвали из рук французов это страшное оружие и, завладевши, воспользовались им против них самих».

вернуться

207

Номинально товарища министра, но фактически он был руководителем русской иностранной политики до 1806 года.