За Евгением гонится не император Петр, который когда-то стоял здесь «дум великих полн», а «кумир на бронзовом коне». Разница дьявольская, почему-то никем не замечаемая. Кумир, порожденный политикой Николая I. Мог ли христианин Пушкин назвать обожаемого им Героя России, «свыше вдохновенного», кумиром, когда еще из десяти заповедей он знал: «не сотвори себе кумира». Образ «кумира» в контексте этой «петербургской повести» играет роль скорее негативную. Это чуждый частному человеческому интересу идол. Или от Вступления (где очень личное «люблю тебя», где торжествует человеческая жизнь: говор балов и пунш частной холостой пирушки, «бег санок вдоль Невы широкой», «девичьи лица ярче роз» – и все это в городе, созданном Преобразователем) ко Второй части «Медного всадника» Пушкин по-иному оценил роль Петра? Вряд ли. Значит, в этом различии стоит увидеть проблему. Не замечается же она, поскольку последующие цари династии воспринимались продолжателями Петровского дела (по справедливому наблюдению исследовательницы, «его политическая харизма должна была не только окормлять последующих монархов, но и оправдывать их право на престол»[109]). Как понятно, это особенно было важно для Николая, взошедшего на престол вопреки воле дворянства. Поэтому ему так неприятен был рассказ Пушкина о том, как потомки Петра не совладали со стихией, ибо Петр стал для них всего лишь кумиром.
Но есть и еще момент: наши почвенники, ненавидя Петра, хотели бы взять в свой союз ненависти к Преобразователю его певца. Поэтому приписывали отношение к Петру, как к кумиру, самому Пушкину. С другой стороны, всячески оправдывая главного творца идеологии «православия, самодержавия, народности», пытавшегося восстановить патернальную систему отношений Московской, допетровской Руси (царь и преданный ему народ), пытались показать покровительственное (а стало быть, на взгляд литературных холуев, – хорошее) отношение к поэту; царь-де назвал его «умнейшим человеком России». Почти первый секретарь Союза писателей, лично обласканный генсеком. А Пушкин страдал от унижавшего его достоинство камер-юнкерского мундира. А Пушкина царь запретил хоронить в Петербурге, выслав ночью его тело в Михайловское в сопровождении жандармского ротмистра Ракеева, того самого, что спустя двадцать пять лет уже в чине полковника арестовывал Чернышевского. Только одному из друзей (А.И. Тургеневу) было разрешено сопроводить гроб опального после смерти поэта. Кто лучше поэта скажет о поэте и царе! Опять Цветаева:
Я не хочу, чтобы эти слова приняли за привычное и дежурное осуждение казарменных порядков «николаевщины». Хотя, конечно, ничего благотворного для литературы в этих порядках не было. На приказ Петра образоваться Россия, по словам Герцена, ответила явлением Пушкина. Николай же хотел истребить свободную литературу (не забудем: «В мой жестокий век / Восславил я Свободу»). Век был жестокий, но все века жестокие. Коржавин прав, что «нету легких времен». Надо только учесть, что культурная направленность этой жестокости бывает разная – одна направлена на слом косности, другая на убийство свободы, одна созидательная, другая провоцирующая катастрофу. Мы не додумываем до конца, какова глубина того принципиального культурно-исторического, антипетровского переворота, который совершил Николай I.
Сошлюсь снова на замечательное исследование Н.И. Цимбаева: «Вступление на престол Николая I ознаменовалось сознательным отходом от имперских традиций российской государственности. <…> Официальная идеология николаевского времени состояла из трех компонентов: православия, самодержавия и народности, которая понималась как русскость. Уваровская теория означала кризис имперского сознания, прекращение работы над российским национальным сознанием, ибо она была заведомо неприемлема для значительной части населения страны. Естественным ответом на вызванный ею рост русского национализма стал национализм нерусских народов, что вело к кризису российской государственности. Неизбежность крушения Российской империи определилась к середине XIX века. <…> Определить свое отношение к имперскому прошлому, возвыситься над антиимперским и антирусским национализмом других народов, выработать новое, подлинно национальное сознание русские не сумели и поныне»[110].