Выбрать главу

Вспомним апелляции Достоевского, Л. Толстого к русскому мужику как носителю высшего смысла, уверения Достоевского, что Пушкин принадлежит именно 80 миллионам русского народа, возмутившегося, когда ему напомнил Градовский, что среди этих 80 миллионов по меньшей мере треть – люди других наций. И сравним величавый, имперский, предугадывающий ответ Пушкина:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,И назовет меня всяк сущий в ней язык,И гордый внук славян, и финн, и ныне дикойТунгус, и друг степей калмык.

Отказавшись от Петровского наследия, царь поставил проблему и перед русской культурой – проблему оправдания смысла ее существования перед простым народом. И именно от Николая идет так называемое народолюбие всего послепушкинского развития русской культуры. Доказать свою нужность народу означало доказать нужность государству, ибо народ – главная опора трона. Позиция ненормальная, приведшая в результате к разделению народного блага и государственного, а далее к революции, выросшей на идеях народолюбия и потому невольно восстановившей уваровско-николаевскую идеологию в виде «единства партии и народа». Напомним при этом, что среди рвавшихся «заслужить народную любовь», например, главный народолюбец Достоевский не изображал народ (кроме каторжников – весьма специфический угол зрения), Тютчев не умел с мужиком разговаривать, а Лев Толстой настолько внял мужицкой логике, что проклял всю высшую культуру и науку, до которых доработалось человечество. Как резко в этом контексте звучат слова Пушкина: «Поэт! не дорожи любовию народной!»[111]

Я не хочу сказать, что Пушкин не желал народной любви. Им же сказано: «И долго буду тем любезен я народу». Всякому ли народу? Не забудем и того, что мечтал он увидеть «народ освобожденный». Свободному народу, а не народу-рабу. Народная же свобода может осуществиться только при условии, что народ состоит из свободных единиц, ведь свобода – порождение личностно-христианской Европы. Ему, разумеется, ненавистны были «народные витии», или, если воспользоваться пришедшим из Античности словом, демагоги, якобы выступавшие от лица народа вообще, неважно какого – французского, польского или русского. Пушкин видел не народ, а разных людей в народе: от вора Хлопуши до смешного гробовщика Адриана Прохорова, от «рабства тощего», которое «влачится по браздам», до няни («Подруга дней моих суровых»). Тем более он не обоготворял свой народ, ибо был подлинным христианином, для которого истина всегда выше национальных пристрастий. Но с любовью, грустным пониманием и приятием им изображены и Савельич, и кузнец Архип, и нянька Егорьевна, и страшный Пугачёв со своими не различающими добра и зла сподвижниками (хотя бы тот урядник, что вешает и убивает по приказу Пугачёва дворян, но передает в бою Гриневу записочку от Маши Мироновой). Таков же народ «Бориса Годунова», который «безмолвствует», ибо не в состоянии осудить очередное злодеяние сильных мира сего. И, наконец, штрих, но характерный. В «Медном Всаднике», когда после наводнения (катастрофы, нашествия, революции), погубившего Парашу, невесту Евгения, как бы между прочим сообщается: «Уже по улицам свободным / С своим бесчувствием холодным / Ходил народ». Для Пушкина, разумеется, понимание и христианское приятие простого народа не могли превратиться в фантазм, который сзывает под свои знамена экстатические толпы и ставит под сомнение духовные завоевания европейской и российской культуры. Напротив, высшие ценности человеческой цивилизации и были его критерием при подходе к изображению любого социального слоя российского государства. Ибо цивилизация была той высшей точкой, движение к которой объединяло и в этом смысле уравнивало разные народы, разные по национальности и уровню развития.

Это и было главной причиной пушкинского восторга делами Петра – введением просвещения, цивилизации, создания равноправной с европейскими странами России (по пафосу, а не по идее: идейно именно патриоты читали суть России «понемецки» – националистически, ибо национализм есть идея тогдашних европейских политиков и историков[112]). С возвращением в Европу Россия вернула себе когда-то звучавшее в НовгородскоКиевской Руси понятие чести. «Люблю России честь», – написал молодой Пушкин. Именно делами, честью, которую он вернул своей стране, дорог поэту живой Петр, но ни в коем случае не кумир. Евгений же сталкивается с кумиром. Если не понять этого обстоятельства, то не понять разницы явления Петра-императора во Вступлении и Петра-кумира во Второй части:

вернуться

111

Это отличие Пушкина от всей следующей за ним литературы особенно остро было отмечено в русской эмиграции. Приведу еще раз слова Н.А. Цурикова, который, как само собой разумеющееся, отметив, что «у Пушкина не нашлось в русской литературе наследника и продолжателя», так поясняет свое умозаключение: «Если мы поставим себе вопрос: не было ли у русской интеллигенции XIX века, при всем разнообразии и даже враждебности друг к другу отдельных ее групп и лиц, одной общей веры, то с грустью мы должны будем признать, что такая общая вера была, и ею являлось поголовное народничество. <…> Славянофилы и западники, правые и народовольцы, Толстой и Достоевский, Тургенев и Григорович, и целая плеяда “меньших богов” литературы, не говоря уже о критиках, ученых публицистах и т. д., и т. д. Мудрые предостережения Чехова (“Мужики”) и Бунина (“Деревня”) были, как известно, гласом вопиющего в пустыне. Их встретили негодованием и не услышали. <…> Народничество, по существу простонародничество, свидетельствовало о полном разрыве интеллигенции с народом, ибо сам народ не может народничать. <…> Пушкин, создавший незабываемый образ верного Савельича, – ни в какой мере, однако, не был народником» (Цуриков Н.А. Пушкин – наш первый национальный учитель // «В краю чужом…» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 161–162). К этому стоило бы добавить проповедь Пушкина мужикам с амвона – по поводу холеры: «Холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!» (Переписка А.С. Пушкина: В 2 т. Т. 2. М.: Худож. лит-ра, 1982. С. 131).

вернуться

112

Ср. у раннего Киреевского: «Если рассмотреть внимательно, то это самое стремление к национальности есть не что иное, как непонятое повторение мыслей чужих, мыслей европейских, занятых у французов, у немцев, у англичан и необдуманно применяемых к России. <…> Но там это стремление имело смысл: там просвещение и национальность одно, ибо первое развилось из последней. Потому если немцы искали чисто немецкого, то это не противоречило их образованности» (Киреевский И.В. Критика и эстетика. С. 98).