Стою я так, в передней Бакста, со свертком моих работ, и жду. Стою так же, как раньше в Витебске, в ожидании Пена. Тогда я лепетал: «Я – Моська, желудок у меня слабый, денег нет, хочу быть художником». Так и теперь, в передней Бакста, я, волнуясь, шепчу: «Он скоро выйдет из спальни. Нужно обдумать, что и как ему сказать». Быть принятым в его школу, посмотреть на него. Может быть, он поймет меня, поймет, почему я заикаюсь, почему я так часто грущу и почему пишу лиловыми красками. Может быть, объяснит и разъяснит мне смысл тайн, которые уже с детства заграждают мне улицу, обволакивают небо…
– Отчего это?… – скажите мне.
Никогда не забуду его – не то, просто, – улыбки, не то улыбки сожаления, которой он меня встретил.
Он стал предо мной, едва показывая ряд светящихся розоватых и золотых зубов. Над ухом его, мне кажется, чуть вьются рыжеватые пейсы. Он мог бы быть моим дядей, дальним родственником. Он, может быть, родился недалеко от моего гетто, и был он в детстве тоже розовым и бледным заикающимся мальчиком, как я…
Лев Бакст. Автопортрет. 1906. Б., уголь, сангина, цв. кар. 76 х 52 ГТГ
– «Чем могу служить?» – произносит Бакст.
В устах его отдельные буквы как бы растягивались. Своеобразный акцент придавал ему не русский характер, а слава его, в связи с русским сезоном заграницей, кружила голову и мне.
– Покажите ваши работы.
Что ж, стесняться нечего. Я чувствовал, что, если суд Пена имел значение лишь для моей мамы, визит к Баксту, его отзыв мне казался роковым. Я хотел лишь одного: чтобы не было ошибки – будет ли признан во мне талант, или нет…
Просматривая мои работы, которые я, волнуясь, поднимал с пола и показывал ему, он цедил по-барски:
– Да-а, да… талант есть, но… вы испорчены. Вы на ложной дороге. Вы испорчены.
Довольно! Боже, это я? Тот самый стипендиат Императорской школы Поощрения Художеств; я, которому директор Рерих машинально расточал светлозубые улыбки, «манеру» которого там же хвалили; но тот самый, который, действительно, не знал, когда же конец этой бесконечно неудовлетворяющей мазне?
И, лишь голос Бакста, слова его: «Испорчены, но не совсем» – меня спасли.
Если бы эти слова были сказаны кем-либо другим – я бы, плюнув, успокоился… Но Бакста я слушал стоя, волнуясь, веря каждому слову, со стыдом подбирая и свертывая свои рисунки и полотна.
То, что я нашел в его школе, навсегда останется в моей памяти. Я, не имевший понятия о том, что на свете есть художественный Париж, увидел здесь Европу в миниатюре. Ученики, с большим или меньшим дарованием, знали путь, по которому они шли. Я понял, что мое прошлое должно быть забыто. Я сел писать этюд. Стояла натурщица: толстые розовые ноги, синий фон.
В мастерской, среди учеников – графиня Д. Толстая58, танцовщик Нижинский… Я опять стесняюсь. Этюд кончен. В пятницу приходит Бакст. Он являлся раз в неделю. Все оставляли свои работы. Становились мольберты в ряд. Ждут. Идет. Осматривает, не зная, чья работа, потом спрашивает: «Кто писал?»
Говорит мало, – то, да се, – но гипноз и страх, и запах Европы делали свое дело.
Он приближается ко мне. Я пропал. Он обо мне, т. е. о моей работе, не зная (или притворяясь, что не знает), что моя – говорит «неловкие слова в приличном обществе».
Все смотрят на меня, сочувствуют.
– Чья работа? – спрашивает Бакст.
– Моя.
– Я так и знал, – говорит он, – ну, конечно.
Я вспомнил все свои полукомнаты, все углы, нигде не было так неловко, как здесь, после замечания Бакста.
Я чувствовал, что так продолжаться не может.
Пишу второй этюд. Пятница. Приход Бакста. Не хвалит. Я убегаю из школы. В течение трех месяцев милейшая Алиса Берсон, так чутко отнесшаяся ко мне, начинающему, платит за меня по тридцать рублей в школу, а меня все нет.
Это было выше моих сил. Ведь я, в сущности, учиться не могу. То есть, вернее, меня научить не могут. Недаром я учился еще и в городском училище, с общепринятой точки зрения, скверно. Я беру лишь внутренним своим чутьем. Вы понимаете? В общие школьные теории не укладываюсь.
Посещение мною школ носило скорее характер приобщения и ознакомления, чем насильственной учебы. Потерпев неудачи в новой школе Бакста, с двумя первыми этюдами, и не поняв в точности (не желав понять), почему собственно ругал Бакст – я сбежал, чтобы на свободе ориентироваться, попытаться сбросить с плеч какую-то мешающую мне тяжесть. И я возвратился позже [в] его школу с решимостью не сдаваться и вырвать признание Бакста и его почетных учеников. Так и случилось.
Ученики школы Званцевой с Л.С. Бакстом (в центре) и Е.Н. Званцевой (слева). Санкт-Петербург, 1907