Я написал этюд, и в очередную пятницу он был избран Бакстом в «образцы», которые, в знак отличия, вывешивались в школе.
И на то, чтобы дойти до этой переходной грани, я потратил четыре-пять лет. Спустя короткое время, я почувствовал, что и в школе Бакста мне оставаться больше нечего. Тем более, что сам он, в связи с созданием русского балета заграницей, оставил школу и Петроград навсегда.
Встреча с Бакстом навсегда останется в моей памяти. Но что таить? Что-то в его искусстве мне было чуждо. Может быть, виною этому был не он, а то общество, под названием «Мир искусства», где процветали стилизация, графизм, светские манеры, где революция европейского искусства Сезанна, Ван Гога и др[угих] казались преходящей парижской модой.
Не так ли раньше Стасов и его современники, в проповеди национальных и этнографических сюжетов, сбили с пути Антокольского?
Я, заикаясь, обратился к Баксту:
– Нельзя ли, Лев Самойлович… знаете, Лев Самойлович, я хочу… в Париж.
– А? Пожалуйста! Слушайте, вы умеете писать декорации?
– Конечно (абсолютно не умел).
– Вот вам сто рублей. Подучитесь технике декораций, и я вас возьму с собой.
Однако пути наши разошлись, и я отправился в Париж один.
По приезде в Париж, я пошел на спектакль балета Дягилева, чтобы увидеть там Бакста. Как только я открыл двери кулис, я его издали увидел. Рыже-розовый цвет приветливо улыбнулся. Нижинский тоже подошел, взял за плечо. Он должен сейчас выбежать на сцену. Бакст отечески говорит ему: «Ваця, иди сюда», и поправляет ему галстух. Д’Аннунцио стоит рядом и томно кокетничает.
– Вы все-таки приехали, – говорит, обращаясь ко мне, Бакст.
Мне стало неловко. Ведь он меня предупреждал, чтобы я в Париж не ездил, что я могу там, среди 30.000 художников с голоду умереть, и что помочь он мне не сможет…
Что ж, я должен был остаться в России?
Но я, – ведь, еще мальчиком, чувствовал на каждом шагу, что я еврей. Столкнешься ли с художником Общества «Союза Молодежи», – они твои картины запрячут в самую последнюю и темную комнату; столкнешься ли с художником из «Мира Искусства», они твои вещи просто не выставляют, а оставляют в квартире одного из своих членов. Все приглашены давно в это общество, один лишь ты в стороне и думаешь: это, верно, оттого, что ты еврей и нет у тебя родины…
Париж! Не было нежнее слова для меня. В этот момент мне уж было все равно, зайдет ли Бакст ко мне или нет. Он сам сказал: «Где вы живете, я к вам зайду, – посмотрю, что вы делаете».
Л.С. Бакст. Париж, 1910-е
– Теперь ваши краски поют, – сказал он, зайдя ко мне.
Это были последние слова профессора Бакста его бывшему ученику. То, что он увидел, ему, вероятно, сказало о том, что я оторвался навсегда от моего гетто, и что здесь, в «Ла Рюш», в Париже, в Европе, я – человек.
Теперь Бакст в гробу59. Такой ли он, каким выходил на сцену отвесить поклон, такой ли, каким он вдруг вошел, через 15 лет, в мое ателье на именины моей дочери, целуясь со мной?60 Бакст умер, значит, он человек. Сгнили цветы на его могиле, и мой скромный букет, на лепестках которого осталось много моих грустных мыслей о судьбе художника. На его листья упали слезы. Я еле положил цветы на большое черное бархатное возвышение в его мастерской. Ателье его пустое. Стоит мольберт с картиной, повернутой к стене. Горят свечи. У ног подушка с крестом и орденом, и тут же, на диване, сгорбившись, дремля, сидят старые евреи в ермолках. В руках у них псалтырь и они бормочут «теилим»[16]. Хотелось выгнать всех гоим, стоявших вдали в передней, без шапок и даже Иду Рубинштейн в ложно-трагической позе… Ведь, лежит еврей… Это он так себе ходил в смокинге, гнался за славой… Нету больше славы… Я смотрел на мой букет, самый скромный из всех, искал его, чтоб не потерять его из виду, и думал о своей судьбе… Могу же я подумать, когда сердце у меня так часто бьется, а голова летит. Но те, кого мы любили, – пусть их нет средь нас – мне кажется, повсюду защищают нас.
Шагал М. Мои учителя (Бакст) // Рассвет (Париж). 1930. № 18. 4 мая. С. 6–7.
Перепечат.: Бюллетень Музея Марка Шагала. 2003. № 2 (10). С. 23–24; Harshav 2004. С. 186–190 (пер. на англ.); Шагал. Мой мир 2009. С. 128–133.
17. Бен – Таврия. М. Шагал о Палестине
(Интервью)
Странное чувство охватывает меня, когда я оказываюсь в приемной Шагала. Точно неожиданная встреча с другом детства: со всех сторон глядит безмятежная шагаловская «творимая легенда», – все те образы, которые – в тусклых и обманчивых репродукциях – дошли до меня уже много лет назад и поселились в самом сокровенном уголке души… Вот он, наконец, передо мной незабвенный молчаливый еврей, пепельнопечальным голубем пролетающий над уткнувшимся в снежные сугробы городком… Но вот и сам Шагал.