Перепечат. в переводе на русский: Шагаловские дни в Витебске (специальный выпуск газеты «Витьбичи»). 1992. 3–5 июля. С. 5 (публ. А. Подлипского); Рывкин, Шульман 1994. С. 53 (фрагмент); Шагаловский сборник 1996. С. 198 (публ. А.М. Подлипского).
Печатается по публикации в газете «Звязда» (пер. Л.В. Хмельницкой).
21. Памяти моего друга Баал-Махшовеса
Доктор Эльяшев был моим другом71. И конечно, не я один – многие могли бы сказать то же самое.
Ибо он был человеком, буквально лучившимся доброжелательством. Его глаза сразу же привлекали вас. Не думаю, впрочем, что среди его друзей было много художников. Его личность была магнетической; вы еще только пытались вникнуть в смысл высказанных им суждений, а он уже глядел на вас так, словно вы были самым важным человеком в его жизни. Разве не это умение забывать о себе отличает настоящего друга? Не знаю, какие именно дефекты ментальности человека диаспоры мешают мне сближаться с людьми, но почему-то для меня это всегда было проблемой. Однако доктор Эльяшев сразу заговорил со мной как старый знакомый, словно мы просто вернулись к давно начатому разговору.
Моя встреча с Эльяшевым произошла в тот день, когда я уехал из Витебска в большой мир, чтобы собственными глазами увидеть свою выставку в Москве72. Мне повезло: евреи полагали, что я смогу стать «вторым Антокольским».
Не помню, кто именно представил меня Баал-Махшовесу.
«Знаете, – тут же сообщил он мне, – на встрече Еврейского общества поощрения художеств я посоветовал Каган-Шабшаю73 приобрести как можно больше ваших работ для будущего Еврейского музея».
Каган-Шабшай был беспорядочным гением, инженером без средств, но с большими планами. Он мечтал основать собственный Еврейский музей в Москве.
Личность самого Эльяшева притягивала меня не меньше, чем то, о чем он говорил. Мы гуляли сутки напролет. Несколько раз он провожал до дому меня, а потом я – его. Мы разговаривали обо всем, особенно часто – о живописи и литературе. Мне казалось, что во время наших разговоров Эльяшев прояснял для себя многие собственные позиции по вопросам искусства.
Это было «счастливо-спокойное» военное время.
Иногда Баал-Махшовес смотрел на часы и говорил: «Я ведь врач, так? Надо проверить, не ждет ли меня пациент».
Он был невропатологом психоаналитической школы доктора Фрейда, Штекеля и других ученых, тогда еще не вошедших в моду. Мы долго ждали, сидя в его кабинете, но в тот день никто так и не появился. Порой у меня возникало впечатление, что доктору Эльяшеву хочется исследовать и меня – он расспрашивал меня об отце, матери, бабушке. И чем больше он расспрашивал, тем разговорчивее и возбужденнее становился сам. «Ну что ж, уже поздно. По всей видимости, никто не придет. Давайте зайдем в кафе. Там мы, скорее всего, встретим Фришмана. Вы знаете Фришмана?»
Честно говоря, я совсем не стремился познакомиться с Фришманом. Эльяшев как критик идишской литературы был мне значительно ближе. Хотя в те времена меня совершенно не интересовали «кошерные» направления еврейской общественно-культурной жизни. Я был слишком занят ниспровержением разных художественных «методов». С Эльяшевым, впрочем, я редко об этом говорил. Его взгляд обволакивал вас, его глаза темнели и часто пугали меня в вечерних сумерках, а иногда и при свете дня. Не обсуждал я с Эльяшевым и общественно-политических вопросов. Если бы такой человек, как он, оставался исключительно в области литературной критики, у него, конечно, не было бы врагов. Когда сегодня читаешь его статьи на социальные темы, увы, видишь, что он ошибался. Впрочем, обсуждаемые им вопросы были настолько сложны, что в них ошибались и более профессиональные политики. В целом, однако, его обаяние и искренность производили очень сильное впечатление, а его пристальный и глубокий взгляд на свободный мир, когда-то называвшийся «европейским», был, в сущности, свободен от «еврейского» аспекта…
И.З. Эльяшев. 1900-е
Я.Ф. Каган-Шабшай. Начало 1900-х
И тем не менее его справедливо считали ведущим еврейским литературным критиком. Многие молодые писатели и критики, которыми мы можем гордиться сегодня, испытали на себе его благотворное воздействие.
Позднее, в революционные годы (1917–1918), в Петрограде мы часто жили под одной крышей. Обычно мы сидели в единственно теплой комнате: на кухне. Служанка в углу стирала белье, а мы пили неизменный чай с одним кусочком сахара. Его маленький сын Аля74, в коротких штанишках, с вылезшей из них рубашкой, понуро стоял рядом, всегда мрачный и голодный…