Дождавшись ухода хозяйки, пан Кшиштоф плотно прикрыл за ней двери, немного постоял, прислушиваясь к доносившимся из гостиной храпу и бормотанию офицеров, а потом быстро, стараясь не стучать сапогами, шагнул в угол, где стояла застекленная горка с фарфором. Вынув из седельной сумки завернутую в парчу икону, он засунул ее в узкую щель между горкой и стеной. После этого он отступил на шаг и придирчиво осмотрел свой тайник, проверяя, не выглядывает ли из щели золотая парча.
Тайник был, конечно же, самый примитивный, но пан Кшиштоф решил, что на одну ночь сгодится и это. Для верности он загородил щель креслом, а в кресло бросил седельные сумки, показывая тем самым, что место это занято им для ночлега. Чтобы окончательно отвадить посторонних, он отстегнул кирасу, снял с головы гребенчатую каску и сложил все это на полу подле кресла.
Сделав так, он снова накинул на себя портупею с болтавшимся на ней тяжелым палашом, пригладил рукой в перчатке волосы и вышел из карточной.
На пороге гостиной Кшиштоф Огинский остановился и обвел внимательным взглядом разместившихся здесь офицеров, не найдя среди них ни своего кузена, ни поручика Синцова. Насчет кузена можно было не беспокоиться: судя по разыгравшейся у парадного крыльца сцене, Вацлав был неравнодушен к юной княжне и теперь наверняка бродил где-то в доме, ища встречи со своей избранницей. При этой мысли красивое лицо пана Кшиштофа исказила злобная гримаса: проклятому кузену везло во всем. Княжна, мало того, что весьма недурна собою, наверняка была еще и сказочно богата. И все это - красота, молодость, богатство, титул - снова должно было достаться мальчишке, который заслужил свое счастье только тем, что появился на свет от правильных родителей, и у которого и без того имелось все, кроме, разве что, птичьего молока.
- Пся крэв, - по-польски прошептал пан Кшиштоф и отправился на поиски Синцова, твердо решив во что бы то ни стало заставить поручика завершить дело сегодня же, в крайнем случае - завтра на рассвете.
Синцов повстречался ему подле конюшни. Поручик, на котором лежала ответственность за подчиненных ему людей, решил перед сном обойти выставленные на ночь посты. Кроме того, он рассчитывал повстречать где-нибудь молодого Огинского. Ссора, прекращенная в самом начале вмешательством полковника Белова, ела ему внутренности, как кислота. Принесенные корнетом по настоянию полкового командира извинения, по сути, извинениями не являлись - это было просто очередное оскорбление, умело облеченное в форму извинений. Уязвленное самолюбие поручика взывало к отмщению, тем более, что в глубине души Синцов сознавал правоту Огинского. О том, что он лишь подтверждает эту правоту, намереваясь застрелить молодого человека за деньги, поручик не думал. Обещанная кирасиром тысяча рублей была нужна ему настолько, что как будто даже не имела отношения к делу. Набитый звонкой монетой кошелек в сознании поручика лежал как бы отдельно от всего, сам по себе, и притом уже не в кирасирском кармане, а в его собственном. Синцов хотел стреляться потому, что безусый корнет задел его честь, а деньги, как ему теперь представлялось, были вовсе ни при чем.
- Ну-с, господин поручик, - сказал ему Огинский, отведя его в тень ближайшей постройки, - извольте отвечать: что вы теперь намерены делать? Должен сказать вам, что не имею времени ждать; либо вы нынче же положительно закончите наше дело, либо денег вам не видать, и я вас не знаю, а вы меня не видели.
- Что это за тон, господин ротмистр? - выпячивая грудь, возмутился Синцов. - Кто дал вам право требовать у меня отчета?
- Вы сами, сударь, - холодно ответил Огинский. - Вы согласились вызвать мальчишку на дуэль и застрелить его за деньги. По сути, вы подрядились сделать для меня работу. Я готов платить, но я не вижу дела. Вы как будто неплохо начали, но кончилось все ничем. Вы, сударь, безропотно проглотили нанесенное вам оскорбление, так к чему теперь разыгрывать передо мной гордеца и недотрогу?
- Черт подери, - сквозь зубы процедил Синцов, - вы заходите слишком далеко, любезный.
При этом он с неожиданной трезвостью подумал, что поляк, пожалуй, во многом прав, а если и не прав, то, затеяв с ним дуэль, можно запросто расстаться с деньгами, так и не успев даже подержать их в руках.
Огинский в это самое время думал примерно о том же. Он уже жалел, что повел разговор в излишне резком тоне. Не стоило, пожалуй, затрагивать честь поручика: как и все, кто лишен чести вовсе, Синцов готов был убить всякого, кто ему об этом говорил.
- Пожалуй, вы правы, - сказал поэтому пан Кшиштоф самым мирным тоном, на какой был способен. - Признаю, что я слегка погорячился. Но и вы должны меня понять!
- Я понимаю вас полностью, - сказал Синцов совершенно искренне. Ему льстило, что на свете бывают люди, еще более низкие, чем он сам, да и деньги по-прежнему были нужны ему до зарезу. - Я ни от чего не отказываюсь. Я слово дал, черт возьми! Но вы же видели сами: чертов полковник не ко времени очнулся, и вообще момент был не самый подходящий. Право, я ничего так не хочу, как уложить этого юного наглеца.
- Тут наши желания совпадают, - сказал Огинский. - Так что же? Время не ждет, поручик. Прежде, чем мы расстанемся, я хотел бы оплакать и предать земле тело моего дорогого кузена. Мне кажется, что лучшего времени и места, чем сейчас и здесь, у нас уже не будет. Вацлав еще не спит; вам надобно немедля его отыскать и передать ему вызов. Сразу, как будет назначен час дуэли, вы получите ваши деньги.
- Лихо! - засмеялся Синцов. - А ежели случится невероятное и мальчишка меня убьет?
- Значит, вы умрете богатым, - сказал ему Огинский, подумав про себя, что в таком случае уж как-нибудь отыщет способ вернуть себе деньги.
В это время где-то поблизости в темном парке треснула под чьей-то ногой ветка. Ходивший по двору часовой взял ружье наизготовку и направил его в темноту.
Синцов и Огинский разом повернулись и стали вглядываться в темноту. Подозрительный звук больше не повторился. Выждав минут пять, поручик подошел к часовому.
- Что там, Гаврилов? - спросил он, оглядываясь по сторонам.
- Верно, собака, ваше благородие, - отвечал гусар. - Нынче их много одичает без хозяйского глаза.
- Ну, смотри, - сказал ему Синцов и, отпустив рукоятку сабли, вернулся к Огинскому.
Вдвоем они продолжили обход, не столько проверяя посты, сколько силясь отыскать столь ненавистного им обоим корнета.
Между тем в гуще парка, куда не проникали лунные лучи и не доставал свет от горевшего на заднем дворе костра, стоял, боясь пошевелиться, оборванный и страшный, обросший спутанными густыми волосами человек с вырванными ноздрями и лиловым клеймом беглого каторжника на лбу. Его ветхая, вся в прорехах и грязи рубаха была подпоясана веревкой, за которую был заткнут топор. В грязной ладони этот странный, похожий на отощавшего до последнего предела волка человек сжимал пистолет. Глубоко запавшие глаза его смотрели с волосатого грязного лица на Кшиштофа Огинского с выражением такой нечеловеческой злобы, что, казалось, светились в темноте собственным светом.
- Сами вы псы, - хрипло прошептал он в ответ на обращенные к Синцову слова часового.
Беглый каторжник, уцелевший в стычке на Смоленской дороге только благодаря быстроте своих ног, все это время следовал за паном Кшиштофом, горя жаждой мести и мечтая о наживе. Несуществующая полковая казна, которую, как он считал, присвоил себе проклятый поляк, представлялась ему в горячечных снах в виде множества доверху набитых золотыми монетами сундуков. Впрочем, висельник, о котором идет речь, не дрогнув душой, мог зарезать человека за пятак, что он и делал уже неоднократно. В детстве крещен он был Василием, а прозвище ему было Смоляк. Он был хитер и свиреп, как дикий зверь, и жаден до крови, как мохнатый паук, что вьет свою паутину в темном углу чердака.
Он шел за Огинским по пятам от самой Смоленской дороги, терпеливо дожидаясь удобного момента, чтобы свести с поляком счеты. Не раз он, безмолвный и неподвижный, как дерево, стоял в кустах на расстоянии удара ножом от пана Кшиштофа, но всякий раз ему что-нибудь мешало. Он знал каждый шаг Огинского с момента засады на Смоленской дороге, видел каждое его движение и слышал едва ли не каждое произнесенное им слово. Васька Смоляк сделался тенью своего обидчика. Он слышал, о чем тот договаривался с Синцовым, и видел сквозь освещенное окно карточной, куда Огинский спрятал парчовый сверток. Ничего не зная об иконе, Смоляк считал, что в парчу завернут ларец с деньгами. Только этот ларец да еще желание зарезать Огинского, как свинью, составляли сейчас смысл его существования; разговоры же господ про какую-то дуэль и про мальчишку, которого необходимо было убить, нимало его не занимали и потому были для него непонятны, как если бы они велись на французском языке.