Нет, ну Мариной была, Мариной до последних минут осталась! Тоже мне поручение! Все, по ее мнению, должны невесть откуда сами догадаться, кто этот Артур такой и какие шашни ее с ним связывают. А поподробнее расписать слабо было? Ну и что, что писала в состоянии психического отклонения! Я вон, можно сказать, живу в таком состоянии, но, если что-то прошу, всегда умею четко поставить задачу. Интересно, может нам с Павликом, невзирая на все сложности, заняться выполнением Марининой просьбы?
– Ты где? Не звони, тут в трансе все и неудобно разговаривать. – не дав мне и рта раскрыть, шепчет в телефон Павлик. По моим подсчетам, процессия должна как раз сейчас подъезжать к кладбищу. – Слушай, приедем на место – поговорим. Я в джипе еду, вместе с родственниками… Как подъедем, выбирайся из толпы этих малознакомых личностей. Держись рядом со мной, плевать, что подумают…
Павлик уверен, что я еду в одной из машин. О, как это в его стиле! Просто даже не заметить моего исчезновения… Не от невнимательности, а потому, что он всегда уверен во мне: знает, я все равно все сделаю правильно, потому не наблюдает и не беспокоится…
– Пашуль, я не в толпе.
– Ну, смотри сама. И все же лучше рядом быть, когда закапывать станем и все такое… Представь, гроб ведь будут заколачивать… Наболтаешься еще со своим Свинтусом, или кто там тебя везет…
Нет, с рассказами о Марининых предсмертных записях я явно не вовремя. Пришлось признать это и ошарашить Павлика заявлением, которое у него в мозгу так и не уместилось окончательно…
– Ты не понял, Павлик. Я вообще ушла с похорон. Да. Еду домой. Ну, у меня вдруг голова разболелась и… Позвонишь, когда освободишься.
– Что? Что ты такое говоришь?!
– Тише. У тебя там все вокруг в трансе и неудобно разговаривать. Я уже в пути, вернуться не могу. Поговорим позже. Пока.
Насилу отбилась от его полного непонимания. В последнее время все чаще вру, чтоб облегчить задачу общения. Это плохо, конечно, но очень поддерживает…
Отбилась и спохватилась вдруг: да что ж это я здесь сижу, когда они все скоро там уже будут. Приедут, глянут, а «воли покойничей» на месте не наблюдается. «Нехорошо, – подумают, – ты поступила, Сонечка!»
Спешу обратно к дому. Нужно вернуть Маринины записи, пока никто не заметил их исчезновения. Машины разъехались, и опустевший переулок кажется теперь просторным. Шагаю медленно, пристально рассматривая все, как в музее. Незримо царит над всем этим торжественная надпись: «здесь прошло Маринино детство!» И от сознания этого в груди делается как-то щекотно. Непонятно, то ли очень хорошо, то ли, напротив, плакать хочется.
В двух шагах от Марининой калитки на полянке, между огромной, больше похожей на маленький пруд, лужей и двумя завораживающими ивами живут останки детской площадки. Перевернутая вверх дном полукруглая качалка забита истыканной бычками фанерой и явно служит местной молодежи лавочкой. Песочница разорена и разгромлена. Деревянный мухомор, служивший когда-то беседкой, похож на лишившееся листвы осеннее дерево – все дерево с него давно уже поснимали. Среди всего этого, возвышаются чудом сохранившиеся ржавые и скрипучие качели. Повинуясь неясному порыву, сажусь на них, раскачиваюсь. Качели дико скрипят на всю округу и именно этим скрипом вызывают к жизни картину-воспоминание:
– Ах, Марина, ты неисправима! Нас сейчас поколотят, и будут правы!
Мы были в местной командировке от редакции, пробирались сквозь засаду мрачных, одноликих пятиэтажек спального района. Мы искали нужный дом и совершенно уже заблудившись. Дворы производили неприятное впечатление. Неухоженные, с месяцами невывозимыми мусорными контейнерами, с подозрительными личностями в спортивных штанах и шлепанцах, со стойким запахом мочи и перегара. И вдруг посреди всего этого бедствия – обнесенная небольшим кованым заборчиком лужайка неестественно зеленой, по-западному ухоженной, сочной травы.