– Надо же что-то делать! – отвечает Гарик. Потом открывает окно, достаёт сигареты и без спросу суёт в магнитофон чуждую нам с Лёвкой музыку. Машина взрывается страшным техно. Как ни странно, всем нам легчает. Пробка рассасывается, то ли распуганная нашей музыкой, то ли сама по себе. Мы мчимся. Мне вернули коньяк, но пить уже не хочется – слишком трясёт. В тряске завывающих стуков, в сигаретном дыму, с нервно дёргающейся в такт музыке Гарикиной головой в окне… Мы мчимся спасать Анечку.
Я прямо в машине открываю ноутбук. Бегаю пальцами по клавишам и один за другим убиваю написанные в Рукописи файлы. Губы шепчут нелепое:
«Господи, сжалься! Господи, но она ведь совсем не виновата в моём воображении. Господи, и сравнение это было совсем неудачное. Ну, посмотри, кто Анечка, а кто – Райх. Господи, не надо, а?»
С диким визгом тормозов, измученные собственными подозрениями, мы останавливаемся на какой-то стоянке, потому что подъезд к больнице отгорожен от цивилизации очередной бездушной пробкой. Мы бросаем Хонду и дальше бежим пешком.
Гарик прыгает по-обезьяньи высоко, Лёва тяжело дышит мне в затылок, я вишу на локте у Пашеньки и каждый его широченный шаг гулким эхом отдаётся где-то в глубинах моего тела.
В вестибюле больницы, таких как мы – сотни.
Лёва проталкивается к персоналу, Гарик кричит что-то в сотовый, Пашенька крепко держит меня за локоть. А я уже ничего не соображаю. Помню только, что в компе на работе остался ещё один экземпляр Рукописи, и что это, наверное, не страшно, потому что в том варианте Зинаиде Райх злоумышленники ещё не нанесли 17 ножевых ранений и ещё не выкололи её так часто называемые прессой «прекрасными» глаза.
– Алло, Карупша? Слушай, будь другом, влезь в мой комп, удали файл с Рукописью, он там, прямо в корне лежит…
– Эй, подруга, ты в себе? – Карпуша всегда была медленномыслящим, но правильнопонимающим, – Что случилось?
– Потом расскажу. Сделай, как говорю, очень тебя прошу. Не волнуйся, ничего такого опасного. Нет, никто за мной не охотится. Ну, да, сбывается там фигня всякая. И не спятила я вовсе. Сотри файл с компьютера! Ага. Спасибо, век не забуду! Да, кстати, предупреди там Вредактора, что я сегодня за свой счёт беру. Да, на пол-дня отпросилась, а теперь за свой счёт весь день беру! Завтра буду. Целую в макушку. Пока!
Всё же решаю перестраховаться, и уничтожаю всю свою писанину. На самом деле мне жалко рукопись до спазм в груди и потемнения в глазах. Но иначе нельзя. Анну, хоть она и стерва конкретная, жалко больше.
Колючее покрывало неприятно цепляет спину. Я смотрю в потолок на ритмичные тени и беззвучно плачу. Мальчик Пашенька этого не замечает. Не от чёрствости – по инерции: ему в принципе не приходит в голову, что я могу плакать сейчас. Под ним не плачут. Под ним стонут, кричат, томно вздыхают, матерятся… и всё от удовольствия. Насколько разрозненные всё-таки существа – люди. «Можно быть рядом, / но не ближе, чем кожа»… Пашенька весь сейчас для меня и во мне, но при этом не имеет даже малейшего представления о том, что я есть на самом деле. А я сейчас – бревно. Огромное, деревянное, сучковатое от слова «сука»… И не потому, что Пашенька делает что-то не так – повернись мысли немного в другом направлении, и не заслониться бы мне ничем от захватывающих потоков блаженства. А потому, что всё не так сделала я. И мысли не разворачиваются. Они скорбят. Оплакивают ушедшую близость чуда.
Я ведь почему Пашеньку к себе затащила? Вовсе не от желания переспать немедленно, а потому что видела в этом естественный исход сегодняшнего вечера. Весь день парень держался таким молодцом – и когда по аптекам за лекарствами для Анечки бегали, и когда Лёву скручивали, чтобы он на врача больше не бросался, и когда Гарика отговаривали в милицию звонить, – таким молодцом держался Пашенька, и смотрел на меня так преданно, и руку сжимал так мужественно и на губы мои смотрел так однозначно… Сама я ничего такого не хотела, даже плевалась тягостно, предвидя вечерние события: «Ой, этот ещё, только его не хватало!» Но знала уже, что не откажу. Потому что красиво начатая романтичная история должна иметь красивое романтичное продолжение. Потому что другого способа отблагодарить парня, я, дура, не видела… Он ведь не заказчик толстосумый, которому всё уже приелось и хочется обычного (для меня обычного, а для толстосумов это экзотика) человеческого общения. Пашенька казался мне человеком-вещим. Нет, не от слова «ведать» вовсе – от слова «вещь». Обитал он в мире вещей, твёрдо стоял на нём обеими ногами и никакими духовными ценностями, как казалось, я его обогатить не могла. Пашеньку, по моим тогдашним представлениям, могли осчастливить вполне конкретные вещи, и я, как добрая душа, собиралась любезно их ему предоставить.