Выпьем, за тех, кто не тухнет!
«Дорогие друзья-сотоварищи! Не отклоните последней просьбы. Предупредите Артура!
Не хочу, чтоб из-за меня он попал в неприятности. Почитайте его стихи – поймете, отчего так беспокоюсь, и сами обеспокойтесь тоже. Артур, как поэт – заслуживает.
Теперь глупое эгоистичное – обелите мое имя, объясните, что никогда не подличала. Это мелочь, но мне ох как важно и ох как хочется…»
Не опасайтесь, непричастные! Не от вас бежала, тетки из редколлегии! Не печальтесь. Найдутся еще молодые крепкие пигалицы, на которых вы свои педагогические таланты выместите. И потянутся они к вашим правильно скроенным, бездушным, но совершенным правилам, и замрут благочестиво у ваших ног, и заплывут жиром, и юбки станут носить ниже колена и без разрезиков, и ручку за зарплатой ладонью вверх тянуть, как за подаянием, и глядеть будут жалобно и умоляюще… А тех, что не потянутся, вы из Москвы прогоните. И не страшно вам тогда будет ходить по улицам, потому что, во-первых, не перед кем будет комплексы ощущать, а во-вторых, маньяки все переведутся, или помрут с тоски, или следом за пигалицами переедут.
Радуйтесь, юные журналисточки: такие как я, покидают этот мир рано и освобождают насесты для ваших лапок. Цепляйтесь, девочки!
«Дорогие государственные органы. Если придете – а вы придете, уверена – не топчитесь по ковру в обуви. В моем уходе – заявляю в здравом уме и трезвой памяти – прошу никого не винить. Ни на что не в претензии. Ничем не обижена. Спасибо, что дозволяли дышать и, даже когда кричала сильно – не трогали. А то, что не слышали призывов о помощи – так это не от вашей черствости, а от моей природной интеллигентности: понятным вам языком говорить не выучилась…»
Мама… Пред тобой одной виновата, тебя одну бездушно травмирую… Записку не оставлю, чтоб ты не хранила, и душу свою не раздирала, перечитывая. Все хорошо, мама. Все своим чередом. Много позже встретимся – тебе Алинку еще на ноги ставить! – много позже встретимся, сядем в палисадничке, вжавшись друг в друга плечиками… сядем в палисадничке, тогда объясню.
Слезы? Это от счастья, мама. От чуда легкости избавления… Да что они нам? Пусть себе льются, раз им так хочется…
Все, пойду. А то сейчас Масковская ванну займет, век трубы не допросишься… Стоп, какая Масковская? Все ж разъехались… А ремень Свинтусовский очень кстати пришелся. Вот она – резолюция на заявлении – все под рукой, все так ладно складывается…
Иду к тебе, Димочка… Не торопи, дурбецело. Никуда не денусь уже. А страшно как! Нет, не страх смерти… за кого ты меня принимаешь? Страх жизни, миленький, страх бытовых неурядиц…. Вдруг труба оборвется, не выдержит? Это ж скандал будет, затопим ведь, а соседи буйные. И крючок в двери хиленький… Ворвутся агрессивные-необузданные, а я стою тут, голая, на краю ванны, вместо клеенки этой нашей идиотской душ зашториваю… Или валяюсь в луже, к трубе ошейником пригвожденная… Ворвутся, затопленные – а я тут. Что они про меня подумают?
Прости, Димочка, мое малодушие. Отпустило уже. Прочь, хлопоты будничные, прочь, сиюсекундные! Не ваша я – уже одной ногой в вечности! Врубай, Димка, музыку. Громче врубай, пусть порадуются! Фокстрот хочу! Именно! О, как заводит, как пронизывает. Спасибо, мальчик мой. Бери меня, веди меня, действуй… Потанцуем?
Раньше ходила по лезвию бритвы,
Резала ступни, чтоб хвастать порезами…
Не впечатляет –
Ни тебя, ни меня, ни вечность.
Толку в сдирании корок с чужих отболевших царапин?
Надо резать в прямом эфире!
Смотрите, как сыплются капли…
Мама!
Объективный взгляд
Висит. Барахтается в зеркале, как пронзенный червяк на удочке. А руки-то слабые, не подтянуться, не удержаться, не вырваться. Подбородком к трубе тянется, шею вытянула, глаза залиты… Жалкое зрелище, омерзительное.
Фу-у-х, дотянулась ступней до опоры. Вот она, ванны кромочка.
Замерла в припадке трезвости. Осколки сердечного приступа с диким стуком из ушей выскакивают… Спокойно! Поигралась и хватит… Что творишь,, безумная? Осознание, острым приступом:
Цветаева повесилась на ремне, подаренном Пастернаком перед эвакуацией для удобства переноски чемодана. Цветаева писала за считанные дни до смерти заявление с просьбой принять ее работать посудомойкой в столовую. Цветаева оставила три предсмертных записки: Муру – самому близкому; «дорогим товарищам», что должны были довезти Мура до Чистополя; предполагаемым опекунам – Асееву и его жене – которых умоляла о Муре заботится… Конечно, каждый пишет о своем… Но ведь именно три записки! Все сходится!
Сюжеты не повторяются? Судьбы умирают вместе с носителями?