Сергей Щербаков передал читателю то особое состояние братства, которое не покидает всех ходоков в правде и Истине. Ни один раз он зажжет на страницах радость, что кто-то новый идет в крестном ходе, — или тот, кто не ходил прежде; или тот, с кем раздружился много лет назад, а теперь и он рядом.
Вера, простота, искренность — неизменные константы творчества Сергея Щербакова. И сегодня, когда «культурно-православных» и «православно-пишущих» становится все больше (а по преп. св. Исааку Сирину у них «…движется только язык, душа же не ощущает, что говорит») — сегодня художественный опыт Сергея Щербакова утверждает собой реальность и возможность иного письма. Из глубины верующего сердца, «из-под глыб» смутного времени. Описывая христианское строительство своей личности, автор показывает, как это строительство зависит от окружающих его людей. Общение с ними — это и дар, и мука, и великолепная необходимость для нормальной души. Да, в крестном ходе будни и праздники соединяются. Но так важно, что наша литература трудами и Сергея Щербакова собирает, охраняет и концентрирует этот трезвый душевный опыт, эту внутреннюю праздничность — реальный резерв для жизни в трудных буднях.
«Свои литературные писания я считаю как бы построенными мной домами. А читатели — это жильцы. И мне всегда хочется знать, как им живется в моих домах: тепло, уютно или холодно, тоскливо». Книга-дом Сергея Щербакова, наполненная звенящим воздухом человеческих отношений, благой силой молитвы, полна народу: тут и «Иваныч в своих черных валенках, Григорьич в своей синей вельветовой куртке… Костя… со своей шляпой», Мариша, … песик Малыш. И многие-многие другие, преображенные писательской волей в героев, но сохранивших в себе все обаяние и уверенность подлинности.
4
Борис Агеев написал два проникновенных и тонких очерка о своем земляке, талантливом русском писателе Евгении Носове. И читая очерки после его повести «Душа населения» я как-то невольно соотносила его понимание Носова с тем, что и сам он пишет. Внутренняя связь, постоянный диалог со старшим товарищем стали возможны, видимо, только потому, что и сам вглядывающийся (Борис Агеев) любит в творчестве то, что ценил классик. Вот Борис говорит: «”Принцип” своего творчества он (Носов — К.К.) объяснял примерно так: просто написать простую историю о простом. То есть, Евгений Носов себе задавал каждый раз задачу не навязываться читателю с литературным “варевом”, а как бы дать жизни самой рассказать о себе».
В повести «Душа населения» Борис Агеев и сам следует этому «принципу», не сочиняя, но складывая с созерцательной щедростью повествование о жизни своих героев. А судьбы их скромные, но не бедненькие и верхоглядные, потому как крепко «просмолены» жизнью. Вообще это чувство крепости задает главный герой повествования, которого автор, все вокруг, да и он сам называют просто Дед. Вокруг него, — жителя слободы Харасейки, истопника последней, приготовленной под снос, угольной кочегарки — протекает во все стороны бесконечный поток жизни. Облик Деда «неопределенного возраста» (может и за шестьдесят), подробно представленный автором, отменно хорош: могуч, тяжел, «заточен» годами — «будто человек подкоптился у лесного костра или у вселенского пожара, да так с той поры и не отмылся досвежа ни мылом, ни мочалкой». (Автор словечком этим — «не отмылся досвежа» — тоже ведь подчеркивает, что другое существенно в герое, ведь «отмывание» можно читать и как желание человека «забыть себя», что-то исправить в своем облике вопреки годам и их меткам на своем лице).
Неторопливый зачин своей повести Борис Агеев тоже берет с Деда, который любил смотреть на все, что рядом, — то есть начнет с любви. Любви созерцающей: «С дощатых нар, прикинутых шубой, Дед любил смотреть сквозь дверной проем помещения кочегарки на небо…». И совсем не роскошный, не какой-то страшно особенный пейзаж видел он сквозь черную раму дверного проема, но «отекающие дождем мутно-перламутровые облака», «голодную голубизну» неба, с его потаенностью дневных звезд. В ясные дни «небо казалось осветленным до той редкой прозрачности, какая стоит в глазах старых выплаканных людей, когда в них кажется видной постороннему взгляду голая человечья душа». Вот так и проявляет себя любовь созерцающая — нет в ней ни экзальтированной восторженности, ни чувствительной умильности, но скорее назовем это строгостью, когда духовным оком видится своя родная земля и родное небо. И пусть небо это с годами, как казалось Деду, «чужело, уходило дальше, оставляя землю, а вместо него часто мчалась косматая облачность» над слободой Харасейкой — но ведь и жизнь его тоже «уходила дальше» от него. Так звучит мелодия «конца», так намечается автором мотив завершающей зрелости жизни. (В конце повествования Дед погибнет от руки соседа Гены, Последний, потерявший в годы разорения трех сыновей, «по вечной скорби своей» крепко запивал свое горе, был буквально не в уме, свирепел и «не понимал жизни». Так, сам убитый горем, он убил человека и уже мертвого бросил в ту самую печную топку, в огонь, который был во власти живого Деда и он же поглотил его мертвого. Символика огня и у Краснова, и у Агеева читается еще и как очистительная).