Я несколько раз перечитала эти первые страницы повести, примериваясь к тому сродному, что так крепко связал автор с предвечным и устойчивым, приноравливаясь к тому, как чистота созерцания зачина стала ловко перетекать в харасейскую жизнь. Но и тут автор не лишил своего героя этого бесценного ныне неторопливого качества созерцания: Дед и в город-то, у стоп которого заняла место слобода, ходил не только «промысла ради» (прикупить нужное), — ему «заодно требовалось наблюсти за харасейской жизнью, послушать, о чем трубы поют». Эти поющие трубы цепляют нас, открывают доступ к религиозности переживания, но тут же, следом заполняются «поющие трубы» очень плотными земными наблюдениями Деда: «без труб в жизни ничего не бывает». Без труб кочегарных и печных, газовых, водопроводных и всяких прочих. Но Дед-то «имел ввиду» и другое — слышал он, проживший на северах большую часть своей жизни чистый звук трубы серебряной. Звук — прекрасный до невозможности изъяснить его. Звук «небесной мелодии». Услышанный героем, он и читателю дает возможность поместить слободу Харасейку в другое — великое течение времени, завершающееся уже и вообще-то за пределами земной жизни.
В этом «надзирании» Деда за жизнью харасаейской не было досужего любопытства, подглядывания за чем-то скрытым, неприличным для глаз. Просто Дед, будучи свидетелем дел повседневных, складывал их в свои думки не ради того, чтобы ближнего одурачить или, напротив, прожить незаметно («моя хата с краю…»). Поскольку Дед не торопиляся, он и мог «додуматься до всего», то есть разглядеть самосуть бытия.
Харасейка давно обнаружила себя на лице земли, еще со времен Золотой Орды: «народ приживался, потихоньку обрастал ремеслами, впадал в семейственный быт». А улицы сохранили в своих названиях всю широту и переделы российской истории.
Кочегарке, где, в сущности, дед и жил, повезло — она стояла на улице «с хорошим, толковым названием Вишневая». Вот с этой-то улицы брел раз от разу Дед в город, вглядываясь в дома, которые всяк на свой лад являл «фантазию соседей». Писатель тут еще добавляет краску к устойчивой фигуре своего героя: казалось бы, давно можно привыкнуть и не замечать этого деревянного разнообразия. Но деду было «в удовольствие еще и еще раз побоговать, приглядеться к ней и потешить душу». Слово-то какое — побоговать! У Агеева оно так и играет смыслами: бескорыстно утешиться красотой, восхититься человеком, в котором вот так, без корысти, играют творческие силы! И герою, и нам дал автор радости для сочувствия умению соседей потратить себя на «ненужную» красоту, наградил Деда безустальным вниманием ко всему, что рядом жило, дышало, страдало или просто, как изукрашенные домишки, пребывало в своей беззвучности.
Да и как не побоговать, если роскошные петухи, да Егории со змиями украшали наличники и створки ворот! Как не удивиться тому прилежанию, терпению и вдохновению, с коим выпиливались и выдалбливались все эти сирины и жар-птицы, голуби и прочие птички, хризантемы и маки, васильки и целые деревья. И невозможно было не остановиться еще перед одним творением, «читая душу хозяина» в живописной картине на ставнях — а была это Куликовская битва с Пересветом и Ослябей, с воеводой Боброком! Как тут не вздрогнуть в восторге и не воскликнуть: «Глянь, што делаеть, собака!» — и этим своим восторгом так напомнить нам другой-родственный: «Ай да Пушкин….!»