Выбрать главу

Так и мы держались за Распутина все эти годы, читая «Литературный Иркутск» (лучшую газету не только той поры, 90-х), читая его выступления, очерки, прозу. Так он и не дал всем нам превратиться в «обессмысленные щепки победоносных кораблей». Молчала его Россия — «молчал» (не писал много, пафосно и архисовременно) Распутин. И это его молчание стоило многих томов партийных книжек. Он писал мало, потому что оставался не с новыми героями «свободной России», а с теми «русской жизни людьми», народным большинством, которое существовало по принципиально иным этическим и психологическим законам. Это большинство живет в другом, медленном ритме, где все происходящее оценивается не «злобой дня», но собирается, затягивается в узлы на десятилетия и на века.

Как дико слышать упреки в некоей недостаточной психологичнсоти новых произведений Распутина. Его «Изба» — чистейший и сиьнейший образец высокой русской прозы. Его «В ту же землю» — потрясающий классический трагедийный рассказ о нашей (вожделенной г-ном Кирилловым) современности, только… Только такой современности, к которой г-н рецензент не чувствителен, так как эта самая «современность» поставлена писателем у края жизни, когда человек вынужден пойти «против чего-то слишком серьезного и святого», тайно хороня свою мать, чтобы сохранить в этих похоронах все же их человеческий смысл. Пойти против традиции, чтобы остаться верным традиции. Пренебречь внешней обрядовой (и законной) стороной, «обмануть отвергнутый порядок», чтобы сохранить святую, истинную одушевленность в живых. Именно здесь располагается трагедийное, неправильно-тяжкое начало нашей «современности», не выдерживающей никакой проверки у порога смерти. Именно потому, что в моде иной психологизм, которыс так подпорчен наш вкус — психологизм «закоулков души», сублимаций. Испражнений и прочих бессовествных душевных обнажений, мы не имеем права ставить на вид Распутину, что он «препочитает не заглядывать» в эти закоулки, но должны быть благодарными за то, что сохраняет он целомудренное отношение к своим героям, а значит и в нашем нынешнем человеке чувствует эту утерянную современную боязнь переступить за грань. И какая-то чудовищная эстетическая глухота заставила г-на Кириллова увидеть «скованность в жудожественных образах» там, где столько сурового и честного чувства в героях, где столько накопленной долгими годами боли, единственной свидетельницы «продолжающейся жизни», — жизни, где уже плачут с сухими глазами, ибо «плачут в себя». Как наскучило это нытье о несовременности Распутина, о «фрагментарности» Белова, — как стыдно за это ожидание от них какой-то сверхлитературы! А разве была хоть у кого-то за эти джолгие пасмурные годы какая-либо новая идея о крестьянской России? Не впервые ли за весь XX век крестьянский вопрос в России находится на последнем месте, а, вернее сказать, и вообще вынесен за рамки жизни, имеющей преспективу. Еще недавно болью отзывалась в творчестве Распутина идея неперспективных деревень, уничтожаемых со стремительной жадностью новизны, а сегодня у писателя всюду в рассказах неперспективные люди. И вновь Валентин Распутин уловил главное, что упущено было многими держателями акций на современную литературу: изменился масштаб вопроса о крестьянах, и писатель точно понял, что теперь не большими числами считать и писать пристало. А этими неперспективными отдельными людьми мыслить приходится. Так Распутин сохранил верность — верность реальности.

Писатель не обязан быть пророком. И вождем. Но как противна эта слежка за нравственностью и масштабностью поступков других без вопроса: а что ты сам-то сделал для этих «других» и русской литературы? Уж, наверное, не усердием таких вот рецензентов Кирилловых и «общественного мнения», а вопреки им, благодаря силе своей личности, остался Валентин Распутин большим русским писателем. И какой такой сверхсовременности мы хотим от наших писатлей, если не современен весь наш русский народ — если он все эжти годы находится за чертой государственного внимания. Распутин был все эти годы там же, где и его народ. Распутинские рассказы последнего десятилетия, его очерки — не останутся ли они почти единственными свиетесльствами голоса нашего на все четыре стороны отпущенного народа, нашей вольной, но «беспривязной, брошенной» земли, нашей деревни, которая все ждет кого-то, «все меньше и меньше трезвясь с непривычки к свободе…» («В ту же землю»).