А между тем романтики по преимуществу живут головными, а не сердечными страстями, и потому вся гамма жизни их поется визгливою фистулою. Их презрение к «толпе» так велико, что они не могут понять, каким образом сам гений потому только и велик, что служит толпе, даже борясь с нею. Поэтому они не хотят снизойти до ознакомления себя с толпою, до изучения ее характера, положения, потребностей, нужд. Для обихода целой их жизни достаточно нескольких мыслей, иногда нескольких фраз, вычитанных в книге, поверхностно понятых, невпопад приложенных к действительности. Они смотрят на толпу не как на силу, которая гнется и подается только от силы гения, а как на стадо, которое может гнать перед собою куда угодно первый умник, если вздумает взяться за это дело. Их любовь и доверенность к теориям (разумеется, преимущественно к своим собственным) так велика, что они скорее решатся не признать существования целого народа, который не подходит под их теорию, нежели отказаться от нее. Им это так легко, а для народа это так не опасно! Пусть тешатся!.. Да ведь этим потехам должен же быть когда-нибудь и конец: сам дон-Кихот опомнился перед смертью… Что ж! когда горький опыт жизни разобьет мечты романтика, – у него не все еще будет отнято: у него останется великолепная мантия страдания вследствие непризнанной гениальности.
И однакож такие романтики – не случайное явление. Они были необходимым результатом прививного образования нашего общества; их история тесно соединена с историею нашей литературы, с которою также тесно слита и история образования нашего общества.{5}
До начала литературы деды и отцы наши жили просто, без претензий, без хитрости, без мудрования, ели, пили, спали (и как еще ели, пили и спали! нам, их внукам и детям, увы! уже не есть, не пить и не спать так!), женили детей своих (тогда сыновья не могли сами жениться – их женили отцы, так же как теперь они выдают дочерей замуж), умнели лет в сорок, старели лет в семьдесят, умирали лет в девяносто… Без сомнения, это была жизнь весьма простая, но вместе с тем и грубо простая. Ведь простота простоте – рознь, и для общества лучшая простота есть та, которая выработалась из затейливой вычурности, как, например, простота обращения в современной Европе, вышедшая из изысканной хитрости обращения XVIII века. В этом чересчур простом обществе не было жизни, разнообразия, потому что личность человека поглощалась этим обществом и каждый должен, обязан был жить, как жили все, а не как указывал ему его разум, его чувство, его наклонности. Реформа Петра Великого потрясла в основании это оцепенелое общество; но она только разбудила, растревожила, взволновала его, и если переменила, то извне только. Внутреннее изменение общества долженствовало быть дальнейшим результатом этой реформы. Явилась литература, сперва без читателей, без публики, литература громозвучная, торжественная, надутая, школьная, риторическая, педантическая, книжная, без всякого живого отношения к жизни и обществу. В блестящее царствование Екатерины II было положено основание знакомства русского общества с европейским; с этого времени начало сильно распространяться в России знание французского языка, а вместе с ним и изысканная вежливость обращения и сентиментальный характер нравов. Бедный молодой дворянин Карамзин объехал большую часть Европы и своими «Письмами русского путешественника», очаровавшими его современников, прочитанными всею грамотною Россиею того времени, довершил и утвердил знакомство русского образованного общества с Европою. Эта книга, которую теперь так скучно читать, – тем не менее великий факт в истории нашей литературы и в истории образования нашего общества, С Карамзина наше сочинительство и писательство уже начало становиться не просто книжничеством, а литературою, потому что талант Карамзина создал и образовал публику. Направление, данное Карамзиным нашей литературе, было по преимуществу сентиментальное. Так как оно было в духе времени, то скоро проникло и в нравы общества. Чувствительные души толпами ходили гулять на Лизин пруд; Эрасты, Леоны, Леониды, Мелодоры, Филалеты, Нины, Лилы, Эмилии, Юлии размножились до чрезвычайности, вздохи превращали самые тихие дни в ветреные, слезы потекли реками… Будь это в наше время, сейчас же бы составились компании на акциях для постройки ветряных и водяных мельниц, в расчете на движущую силу вздохов и слез чувствительных душ… Теперь это, конечно, смешно, но тогда имело свое глубокое значение. Литература в первый раз стала выражением общества и потому начала оказывать на него сильное нравственное влияние. Чувствительные души были тогда если не лучшие души в обществе, то, без сомнения, самые образованные. Они резко отделились от бесчувственной толпы; но они гордились перед нею только своею способностью чувствовать, умиляться до слез от всего прекрасного и человеческого, а еще не тянулись в герои, и великие люди. Но тем не менее, разделение избранных от толпы уже обнаружилось. Оно не могло остановиться на одном месте, но должно было итти вперед, развиваться. Романтическая муза Жуковского, своими очаровательно задумчивыми звуками, похожими на уныло гармонические звуки эоловой арфы, дала сентиментальному обществу более истинный и более поэтический характер. В ней, несмотря на ее мечтательность, была сила, энергия, и она любила не одну сладкую задумчивость, но и мрачные картины фантастической действительности, наполненные гробами, скелетами, духами, злодействами и преступлениями – темными преданиями средних веков… В двадцатых годах раздалось в нашей литературе слово «романтизм». Все заговорили о Байроне, и байронизм сделался пунктом помешательства для прекрасных душ…{6} Вот с этого-то времени и начали появляться у нас толпами маленькие великие люди с печатню проклятия на челе, с отчаянием в душе, с разочарованием в сердце, с глубоким презрением к «ничтожной толпе». Герои сделались вдруг очень дешевы. Всякий мальчик, которого учитель оставил без обеда за незнание урока, утешал себя в горе фразами о преследующем его роке и о непреклонности своей души, пораженной, но не побежденной. Эти господа провозгласили своим органом Пушкина, потому что не поняли его. Они обеими руками ухватились за его молодые произведения, – прекрасные, но в то же время и незрелые; зато, когда Пушкин нашел путь, назначенный ему его натурою; когда он развился до всей высоты своего гения и сделался великим художником, – они отступились от него, как от падшего таланта. Истинным выражением романтического направления были повести Марлинского, с дополнением к ним повестей вроде «Живописца», «Блаженства безумия», «Эммы» и т. п., потом стихотворения некоторых поэтов, явившихся вместе с Пушкиным и доведших это направление до последней крайности. В нем была и отчаянная фразеология ложных, натянутых страстей, и притязательная (pretentieuse) фразеология немецко-бюргеровской мечтательности, пополам с плохо понятым немецко-философским мудрованием; и наша будто бы народная удаль чувств и выражений, сбивающаяся несколько на ямщицкое ухарство.{7} Превосходным образчиком последнего может служить следующее стихотворение, напечатанное в «Эхо», альманахе на 1830 год, изданном в Москве:
6
Начало литературных споров о романтизме связано было с появлением поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» (1820). Особенной остроты эти споры достигают в 1822 году после выхода в свет поэмы Пушкина «Кавказский пленник».
7
Автором повестей «Живописец», «Блаженство безумия» и «Эмма» был Н. А. Полевой.
«Некоторые поэты», доведшие романтическое направление «до последней крайности», – прежде всего Н. М. Языков (см. о нем в статье «Русская литература в 1814 году», том II наст. изд.).
Приводимое ниже стихотворение, анонимно напечатанное в московском литературном альманахе «Эхо» на 1830 год, приписывается новейшими исследователями Н. Языкову.