Примеры достаточно очевидны: найденные Блоком метафоры ветра, метели, вьюги, впоследствии без существенных семантических изменений (иногда с добавлением оценочности), проникают в прозу А. М. Ремизова, Е. И. Замятина, Б. Пильняка, А. Н. Толстого, М. А. Булгакова, Г. В. Иванова и других. Можно, конечно, рассмотреть версию, что эти метафоры, в свою очередь, восходят к историософско-публицистической фразеологии, вроде карлейлевской «демократии, опоясанной бурей»12, но тут как раз есть семантическая разница, и немалая. «Буря», конечно, не метафора, к концу XIX в. это уже аллегория, устойчивый публицистический штамп (известен факт, что Горький впоследствии стеснялся своей «Песни о буревестнике» как художественно слабой вещи). Блоковские же метафоры были принципиально новы и продолжают привлекать к себе внимание исследователей и интерпретаторов, несмотря на существующую уже огромную литературу. И наша работа здесь не исключение.
Далее историософское содержание проникает в публицистику и дает ряд жанров – очерк, хроника, дневник. «Попытка создать собственную историософию влечет за собой поиск и эксперимент в области жанра», – пишет П. Г. Опарин в связи с публицистикой и поэзией М. Волошина13. Фактически можно даже говорить, что историософский текст здесь до известной степени порождает жанр. Таковы «Апокалипсис нашего времени» Розанова и «Взвихренная Русь» Ремизова, таковы «Окаянные дни» Бунина и «Россия распятая» Волошина.
Наконец, художественный текст, в особенности роман, по своей жанровой природе допускает исторический анализ, историософские рассуждения от лица автора или героев. Итак, если мы говорим об историософских метафорах и символах в поэзии, об историософских жанрах в публицистике, то роман и в особенности роман-эпопея предполагают уже развернутые и законченные историософские концепции.
Но историософские концепции не возникают в одночасье, история как живой опыт противится произвольному конструированию. Ценность «сочиненных» историософий не велика, они не вписываются в «большой» текст, который, что важно, складывается постепенно. Для нас принципиально то, что вплоть до начала XX в. русская историософия не конструируется. Не внешнее единство объединяет различные тексты, а общность исторического самосознания, что и позволяет нам говорить о едином историософском тексте. Русский ИТ возникает из попытки связать и объяснить уже произошедшие события, постичь их как единый замысел. На рубеже веков в русской литературе и общественной мысли начинается спор, основанный на различной интерпретации ключевых категорий ИТ, таких как «конец века», «новая земля», «государство», «народ», «революция», «апокалипсис» и других. Революционное движение второй половины XIX – начала XX в., как мы увидим, находится в тесной связи со всеми основными темами русского ИТ.
Историософские смыслы русской революции впервые сформулировала русская литература. Сама революция Октября 1917 г. несла в себе не только идеологию марксизма, но и весь историософский спектр русской культуры: многие отмечали ее связь с Расколом и с более отдаленными эпохами.
«Особое значение в размышлениях писателей о смысле истории сыграла революция, ставшая не только одним из самых значительных событий мировой истории XX в., но и смысловой доминантой русской культуры», – справедливо отмечает Л. А. Трубина14.
К исследованию историософских и – еще глубже – эсхатологических корней этой революции, насколько можно их обнаружить в художественных текстах и публицистике, мы и намерены обратиться в настоящей монографии.
Глава 1
От эсхатологии к утопии
1.1. «Смысл истории»: метафизика и семиотика
В настоящей главе нашего исследования мы ставим своей задачей показать, что задолго до возникновения истории как науки и историософии как таковой русская культура у самых истоков своих обнаруживает историософскую мысль, историософский текст (ИТ). Мы увидим, что предметом этой мысли, прежде всего, являются сама история, ее цели и конечные судьбы, то есть эсхатология. ИТ русской культуры с самого начала и до настоящего времени обнаруживает тесную связь с эсхатологией.