Новые веяния во многом сказались в публикуемом учебнике, в предисловии ко второму выпуску «XVIII века», вышедшему в 1940 году, и вполне проявились в его работах военных и послевоенных лет, где он решительно выходит за пределы восемнадцатого столетия. В своей научной трилогии «Пушкин и русские романтики» (Саратов, 1946), «Пушкин и проблемы реалистического стиля» (изд. посмертно – М., 1957), «Реализм Гоголя» (не окончено, изд. посмертно – М., 1959) Гуковский совершил своего рода путь от марксизма к гегельянству, выстроив всецело телеологическую модель истории русской литературы. Под традиционную историко-литературную схему «классицизм – романтизм – реализм» он подвел триаду «государство – личность – народ», в которой народная литература реализма естественным образом выступает в роли диалектического синтеза двух предыдущих стадий.
Как и все другие работы Гуковского, последние его монографии блистательны и содержат целый ряд разборов, остающихся совершенно непревзойденными. Но стержневой мыслью всей трилогии оказывается, как точно формулирует И.З. Серман, «мысль о безусловном превосходстве коллективного сознания народа над индивидуальной идеей протеста, ибо народное сознание есть и субъект, и одновременно объект истории, и воплощение исторической необходимости, и ее выражение»*. Пожалуй, только в рамках такого мироощущения человек типа Гуковского мог стоять на позициях «примирения с действительностью» в условиях зловещей антисемитской кампании 1948–1949 гг.
* Там же. С. 156.
«В 1949 году, – вспоминает И.З, Серман, – Г.А. Гуковский еще больше утвердился в этих мыслях. В нашу последнюю встречу он высказал их со свойственной ему вообще силой убежденности. Случилась эта встреча в конце февраля 1949 года, а в начале этого же месяца «Правда» дала сигнал в редакционной статье, и по всем городам, университетам, журналам и театрам развернулась яростная кампания травли «безродных космополитов».
Мы шли по Университетской набережной. Был сильный мороз, который на открытых просторах Невы и ее набережных всегда сопровождается лютым ветром, и от него не спасает никакая самая теплая шуба. <...>
Гуковский пытался найти какое-либо историческое оправдание тому, что происходило в стране. «Вы ничего не понимаете, – сказал он нам, – ведь это поворачивается колесо истории!» Я довольно сердито сказал ему, что колесо не останавливается и будет поворачиваться дальше. «По нашим костям!» – добавила моя спутница.
Мы расстались, так и не найдя общей точки. Больше мы его не видели»*.
* Там же.
Мне довелось обсуждать этот эпизод с Ильей Захаровичем Серманом и его женой, Руфью Александровной Зерновой, в Иерусалиме. Ветки абрикосового дерева свисали на балкон. Вдали была видна гробница пророка Самуила. «Но неужели такой умный человек, как Гуковский, не понимал, что на новом витке истории ему уже нет места?» – спросил я. – «Нет, не понимал», – почти хором ответили оба моих собеседника.
Вероятно, в человеке есть что-то, что сильней любого, самого сильного ума. Летом 1949 г. Гуковского арестовали. 2 апреля 1950 года он умер в тюрьме.
Учебник «Русская литература XVIII века» подвел итоги пятнадцатилетних исследований Гуковского в этой области. Разумеется, даже с безграничными познаниями автора, невозможно было успешно написать обо всем, и главы книги неизбежно неравноценны. Так, достаточно бесцветной выглядит первая глава, посвященная литературе петровской эпохи – периоду, которым Гуковский никогда специально не занимался и где его возможности были дополнительно стеснены существованием высказываний Сталина о Петре.
Вторая глава «Кантемир, Тредьяковский» была написана Л. В. Пумпянским, пожалуй, крупнейшим, наряду с Гуковским, исследователем литературы XVIII столетия. Его часть книги написана превосходно, хотя, пожалуй, она несколько сложней и требует больших специальных знаний, чем остальные главы. За пределами учебника основной сферой научных интересов Пумпянского в XVIII веке было творчество Ломоносова*. Наверно, можно пожалеть, что ему не досталась соответствующая глава и в учебнике, ибо Гуковскому она скорее не удалась. Социологическая четкость, пусть даже и огрубленная, которая определяла суждения о Ломоносове в «Очерках...» 1936 года, сменилась здесь невыразительными рассуждениями о народном и возрожденческом характере гения Ломоносова, выдержанными вполне в духе правдинской передовицы, на которую Гуковский постоянно ссылается.