Но такие светлые дни общения с близкими по духу людьми выпадали Пушкину крайне редко. В деревне он тосковал, временами даже доходил до отчаяния. Не удивительно, что у него возникали планы побега — один фантастичнее другого. Прежде всего Пушкин вспомнил, что у него врачи находили аневризм (расширение артерии); эта болезнь считалась в то время чрезвычайно распространенной и крайне опасной. Впервые он заговорил о своем недуге еще в Одессе, когда просился в отставку. В письме заведующему канцелярией М. С. Воронцова А. И. Казначееву поэт писал: «Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уж 8 лет, как я ношу с собою смерть. Могу представить свидетельство какого угодно доктора»[43]. Трудно сказать, насколько Пушкин был искренним и существовали ли в действительности показания медиков.
В апреле 1825 года Пушкин решил направить прошение Александру I разрешить ему уехать за границу для лечения, ибо его аневризм, которым он якобы страдал более десяти лет, требовал немедленной операции. В черновике письма царю он писал об аневризме сердца, но впоследствии всюду речь стала идти об аневризме ноги — уже отсюда ясно, что все разговоры о болезни были надуманными. С Жуковским Пушкин был откровенен: «Мой аневризм носил я 10 лет и с Божьей помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен»[44]. Друзья же встревожились не на шутку.
Многоопытный царедворец Жуковский не передал царю письма Пушкина. Вместо этого ходатаем за сына-изгнанника (по его совету) стала мать поэта. Она просила разрешения выехать Пушкину в Ригу для операции, но Александр I разрешил только Псков. Сюда по просьбе того же Жуковского согласился приехать из Дерпта и оперировать его знаменитый хирург Мойер. Пушкин был взбешен. В сердцах он пишет Вяземскому: «Псков для меня хуже деревни, где по крайней мере я не под присмотром полиции. Вам легко на досуге укорять меня в неблагодарности, а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так, может быть, пуще моего взбеленились. Друзья обо мне хлопочут, а мне хуже да хуже. Сгоряча их проклинаю, одумаюсь, благодарю за намерение, как езуит, но все же мне не легче. Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению, последним доводом за освобождение — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку! Душа моя, поневоле голова кругом пойдет. Они заботятся о жизни моей; благодарю — но черт ли в эдакой жизни. Гораздо уж лучше от нелечения умереть в Михайловском. По крайней мере могила моя будет живым упреком, и ты бы мог написать на ней приятную и полезную эпитафию. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике; лишают меня права жаловаться (не в стихах, а в прозе, дьявольская разница!), а там не велят и беситься. Как не так!»[45] Пушкин полагал, что его друзья сделали именно то, чего нельзя было делать ни при каких условиях. Немного поостыв, он разъяснил Жуковскому, что всегда готов принять бесплатную услугу от него — собрата по лире, но никогда не согласится принять ее у Мойера — прославленного и дорогого врача.