В усадебном парке в подростке впервые проявилась страсть, обуревавшая писателя всю жизнь. Вооружившись сачком, он отправлялся в длительные прогулки по берегам Оредежа «за бабочками». Красота этих порхающих в воздухе хрупких «чудес природы» притягивала его с непреодолимой силой. Помимо любопытства постепенно пробудилось и честолюбие ученого. Ему уже мерещились толстые тома с разноцветными изображениями бабочек, некоторые из которых сопровождались подписями: «Единственный экземпляр взят русским школьником в Царскосельском уезде Петербургской губернии в 19.. году». Эти мечты со временем материализовались. В глубине души Набоков не столько гордился своими романами, сколько тем, что ему действительно удалось поймать и описать неизвестные виды бабочек — на Аляске, в штате Юта и в Бразилии.
Постепенно на вступающего в юношеский возраст Набокова стали набегать волны влюбленности. В «Других берегах» Набоков своей первой настоящей любви дает имя Тамара. На самой деле ее звали Валентиной Шульгиной; ее мать снимала дачу в селе Рождествено. Им обоим было пятнадцать лет. Ареной их любви стал обширный усадебный парк Рождествена. Сама усадьба пустовала; ее хозяин жил в Италии. Набоков вспоминает: «Мы с Тамарой безраздельно владели и просторным этим парком с его мхами и урнами, и осенней лазурью, и русой тенью шуршащих аллей, и садом, полным мясистых, розовых и багряных георгинов, и беседками, и скамьями, и террасами запертого дома».
Каждый вечер влюбленный отрок отправлялся на велосипеде на свидание под старыми липами дядиного парка. Впоследствии, пробуждая эти часы в памяти, писатель поднимается до настоящих лирических высот:
«Я заряжал велосипедный фонарь магическими кустами карбида, защищал спичку от ветра и, заключив белое пламя в стекло, осторожно углублялся в мрак. Круг света выбирал влажный выглаженный край дороги между ртутным блеском луж посредине и сединой трав вдоль нее. Шатким призраком мой бледный луч впрыгивал на глинистый скат у поворота и опять нащупывал дорогу, по которой, чуть слышно стрекоча, я съезжал к реке. За мостом тропинка, отороченная мокрым жасмином, круто шла вверх; приходилось слезать с велосипеда и толкать его в гору, и капало на руку. Наверху мертвенный свет карбида мелькал по лоснящимся колоннам, образующим портик с задней стороны дядиного дома. Там, в приютном углу у закрытых ставень окна, под аркадой, ждала меня Тамара. Я гасил фонарь и ощупью поднимался по скользким ступеням. В беспокойной тьме ночи столетние липы скрипели и шумно накипали ветром. Из сточной трубы, сбоку от благосклонных колонн, суетливо и неутомимо бежала вода, как в горном ущелье. Иногда случайный добавочный шорох, перебивавший ритм дождя в листве при соприкосновении двух мощных ветвей, заставлял Тамару обращать лицо в сторону воображаемых шагов, и тогда я различал ее таинственные черты, как бы при собственной их фосфористости; но это подкрадывался только дождь, и, тихо выпустив задержанное на мгновение дыхание, она опять закрывала глаза».
Рождествено принадлежало брату матери будущего писателя Василию Ивановичу Рукавишникову. Он не пользовался расположением отца из-за неустойчивого, легкомысленного характера; но, скорее всего, главной причиной был его гомосексуализм. Первоначально, согласно завещанию, Рождествено должен был унаследовать старший брат, но он умер в шестнадцатилетнем возрасте. Надо сказать, что Василий Иванович оправдал худшие ожидания отца. Миллионы незаметно просочились у него сквозь пальцы. По роду занятий он был дипломатом, но — бонвиван и светский человек — международной политикой совершенно не интересовался. В Рождествено он наезжал только летом и на непродолжительное время.
Дядя Василий постоянно уверял всех, что у него неизлечимая болезнь сердца, но никто ему не верил. Вдруг как гром с ясного неба зимой 1916 года пришло известие, что он скоропостижно умер от грудной жабы в больнице для бедных под Парижем. Рождествено дядя завещал племяннику Владимиру. Но грянувшая революция лишила будущего писателя собственности. В его памяти навсегда сохранился великолепный белый дом «александровских времен» с колоннами и по фасаду и с задней стороны, величественно стоящий на крутом холме за рекой Оредеж. Его замечательная архитектура заставляет предположить замысел выдающегося художника; называют имена И. Е. Старова или Н. А. Львова, строивших ближайшие усадьбы.
На страницах мемуаров Набоков свою жизнь представлял в виде спирали, символизировавшей гегелевскую триаду, где тезис — двадцать первых лет на родине (1899–1919), антитезис — годы европейской эмиграции (1919–1940), синтез — более или менее благополучный американский период, начавшийся в 1940 году. Но именно в США Набоков особенно остро переживал тоску по родине. Он писал: «Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать ее можно только с жизнью. Ныне, если воображаю колтунную траву Яйлы или Уральское ущелье, или солончаки за Аральским морем, я остаюсь столь же холоден в патриотическом и ностальгическом смысле, как в отношении, скажем, полынной полосы Невады или рододендронов Голубых Гор; но дайте мне, на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда душа вся перевертывается. Каково было бы в самом деле увидать опять Выру и Рождествено, мне трудно представить себе, несмотря на большой опыт. Часто думаю: вот, съезжу туда с подложным паспортом, под фамилией Никерброкер. Это можно было бы сделать. Но вряд ли я когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно, слишком расточительно я об этом мечтал. Я промотал мечту».