В общем, мы быстро собрались и переехали, то есть, поменялись местами. Это письмо я тебе пишу уже с нового места, из Доляр. Я должна была тебе честно рассказать всё, чтобы ты мне больше не писал и вообще не мешал жить. Я тоже больше не буду писать, хотя и люблю тебя. Зла на тебя не держу, буду помнить всегда только хорошее. Что же поделаешь, раз так всё получилось? Значит, такая у меня судьба. Не осуждай меня. Будь счастлив, спасибо тебе за всё-всё! Твоя бывшая любовь, О. Прощай, милый, не забывай и ты, что было хорошего. Больше писать не могу, сейчас расплачусь".
Письмо так оглушило Алексея, будто его ударили по голове палкой. Как же так? Ему было больно, что потерял Ольгу так неожиданно и так просто; не верилось, что её уже нет в Кодах, как нет и Попенко. Впрочем, он знал, Ольга была человеком поступков, а не слов. И когда он это понял, то понял и другое: наверное, Ольга права — такую женщину ему больше уже не встретить. Было тошно, горько, не знал, куда себя деть — всё валилось из рук.
В сельмаге Алексей купил бутылку водки и решил выпить её дома с Ракитиным. Но Ракитина не было: ушёл на танцы, сказала Маша. И была по-взрослому тихой, печальной. Поняв всё, Алексей спросил:
— А ты — хочешь на танцы?
— Так это же в Липках. С кем я там?..
— Со мной. С Генкой. Хочешь?
Зардевшись, Машенька опустила голову, согласно кивнула.
— Ну, тогда собирайся, я подожду.
Алексей пошёл на танцы ради Машеньки. Ракитин, рассуждал он, наверное, её не пригласил, вот она и страдает. Не хотелось тащиться к реке, просить паромщика, но, Бог с ним, с паромщиком, раз уж такое дело. Из дому выходили врозь — так попросила Машенька. А матери сказала, что идёт к своим, на посиделки. Возле реки она догнала Алексея, прижалась к его руке, и он почувствовал облегчение. Даже подумал: "Хорошо, что есть на свете эта Машенька! Ведь напился бы сейчас, страдал, а так — и не очень уж больно как будто… Может, и правда: клин — клином?.."
На танцах Машенька увидела, с кем танцевал Ракитин, и нахмурилась. А когда пошла танцевать с Алексеем, что-то почувствовала и смотрела на него так, будто впервые открыла себе, что он ей люб тоже, ничем не хуже красавца-художника, только добрее и ласковее. Вон как ведёт! Чтобы не подтолкнул никто, не обидел. Находил всегда свободное место, усаживал, а сам стоял рядом.
Весь вечер Маша разглядывала Русанова, заглядывала ему в глаза, которые были теперь почему-то далёкими, жалела его, и стало ей, кажется, легче, не так уже было жалко себя, как только что дома.
6
В день отлёта всей командировочной группы домой, в Закавказье, небо стало хмуриться с самого рассвета — морщилось, будто собиралось заплакать. Обливаться водою из колодца было холодно, и Русанов с Ракитиным решили изменить своей привычке — по утрам уже схватывались хрустким ледком лужи на дорогах и старицы возле Оки, вода в лесном ручье, куда они любили ходить, стала несветлой, тяжёлой и вызванивала в низинах между камней. Осенний, засквозивший лес казался печальным и тихим, будто прислушивался к журчливому говору затосковавшего ручья, такая мёртвая тишина теперь в нем поселилась. Вместе с жёлтыми листьями плыли по ручью, отделяясь от скользких камней, тёмные волнистые мазки закручиваемой воды. Вода на вкус стала отдавать ржавчиной, и от неё протяжно ломило зубы.
Русанову в это утро вставать не хотелось, и он всё лежал и тягостно и сумбурно думал: о Машеньке, о себе, жизни, погоде и, Бог знает, ещё о чём. Мысли тянулись рваной пряжей, непоследовательными кусками. Одно было ясно — в душу лезла тоска. Да и рассвет сочился в окошко серый, томительный. В избе установилась тишина, будто в ней покойник лежал. Было слышно только, как в комнате Василисы маятник ткал время на белой стене. Прислушиваясь к нему, Василиса сидела на постели, скинув с неё ноги и не одеваясь. Русанову было видно её в длинной ночной рубахе — дверь Василиса не притворила, забыла, должно быть, когда выходила и вернулась со двора. А теперь ей и вовсе было, видать, не до этого — глядела остановившимися глазами на осень за окном. Везде голые кусты, да нахохлившиеся воробьи на потемневших ветках — тоскливо всем. К тяжёлой голове Василисы, казалось, приникла печаль — словно чёрное облако к молчаливому лесу.