Я предположил, что Беловодская легенда непосредственно связана с миграционным движением крестьян из центральных губерний в Сибирь в интересовавший меня период. Дальнейшее исследование показало, что отчасти это так, но поиски корней легенды увели меня не только в XVIII в., но и далее — в XVII век. Это была типичная социально-утопическая легенда о «далекой земле». Несколько раньше я писал о «новгородской утопии», которая оставила явственные следы в текстах И. А. Федосовой. Это тоже была социально-утопическая легенда, но другого типа — о «золотом веке», известная многим народам мира, т. е. легенда о давнем времени, когда люди будто бы не знали гнета, социальных контрастов и противоречий.[9] Дальнейшие поиски на русской почве, однако, показали, что длительное существование крепостного рабства оттеснило русские легенды о «золотом веке» на второй, если не на третий план. Чаяния большинства крестьянства связывались не с воспоминаниями о «золотом веке», а с легендами о «возвращении избавителя» — свергнутого царя либо царевича, не допущенного на трон из-за того, что как первый, так и второй хотели будто бы освободить крестьян.
Своеобразный русский вариант легенд о «золотом веке» бытовал, видимо, преимущественно в старообрядческой среде в форме воспоминаний о дониконовском времени, т. е. о времени до раскола русской церкви, когда древние обычаи церковного обихода и древние дониконовские книги, иконы и тексты молитв и литургии естественным образом существовали и никто за их исполнение не преследовался. Однако целый ряд сторон дониконовской церкви вызывал и раньше критическое к себе отношение (ср. дискуссию иосифлян и «нестяжателей» в XVI в.; упреки священнослужителей в небрежности исполнения церковной службы и др.). Именно на это была направлена и критика кружка так называемых «боголюбцев» в начале царствования Алексея Михайловича, требовавших усиления церковного благочестия, в частности, литургического «единогласия», т. е. произнесения по ходу службы только одного текста, который мог бы быть понятен прихожанам, в отличие от стремления духовенства многих церквей к одновременному произнесению нескольких текстов на церковнославянском языке, что мешало необходимой сосредоточенности на основном тексте и его благостному и осмысленному переживанию. Многогласие демонстрировало стремление служителей церкви к ускоренной службе за счет пренебрежения к богослужебным нуждам прихожан.[10]
Наконец, изыскание материалов, связанных с так называемым самозванчеством на русской почве, вели меня тоже к XVII в., причем, к самому началу его. Этот факт — появление первого «самозванного царя» — мог быть довольно убедительно объяснен. Концентрация колоссальной власти в руках Ивана Грозного и ее антибоярская направленность создавала иллюзию, согласно которой только царь (а первым единодержавцем в истории Руси был именно Иван IV) смог бы защитить крестьян от формирования крепостного рабства. Царь мыслился как некая сила, стоящая над интересами этих классов. Неслучайно самозванцы в великокняжеский (доцарский) период неизвестны или не играли существенной роли в развивавшихся исторических процессах.
Сравнительные изучения выявляют у ряда европейских народов типологически сходные легенды, в несколько иных конкретных формах и с иной мотивировкой (например, «императорские легенды» у немцев, польские легенды о «спящем войске», венгерские легенды о Матвее Корвине, позже о Петефи и др.). Это давало повод прийти к заключению, что легенды об «избавителях» не исключительная, но существенная и своеобразная черта русского крестьянского мировоззрения.[11]
9
10
11
В 1999 г. в Москве вышла книга Л. А. Юзефовича с достаточно громким названием «Самые знаменитые самозванцы» (М., 1999), которая могла бы быть исключительно интересной, если бы в ней приводились подлинные документы. Из книги следует только то, что самозванцы — не специфически русское явление. Здесь называются самозванные цари послеалександровской Македонии, Лже-Нероны, Лже-Орлеанские девы, Лже-Людовик XVI и Лже-Мария Антуанетта, самозванец, выдававший себя за португальского короля Себастьяна, который погиб в бою, причем тело его не было найдено на поле боя и др. Русские самозванцы — Григорий Отрепьев и его дети, княжна Тараканова, дети Николая II и т. д. Отсутствие в книге Л. А. Юзефовича ссылок на какие-либо документы сопровождается явными ошибками или небрежностями. Так, К. В. Сивков (Самозванчество в России в последней трети XVIII в. // Исторические записки. М., 1950. Т.31. С. 80–135) писал о 13 самозванцах, появившихся после казни Е. И. Пугачева; Л. А. Юзефович же на с. 231 пишет о том, что было всего 13 Лжепетров III (в действительности их было по крайней мере 23, а 13 — только после гибели Пугачева). Но тем не менее книга Л. А. Юзефовича интересна тем, что, при наличии или отсутствии документов, она бесспорно свидетельствует о том, что самозванчество было не исключительно русским явлением «эпидемий самозванчества», как писал об этом Б. А. Успенский. Книга Л. А. Юзефовича не дает оснований для вывода об особой сакрализации царя и царского титула в России по сравнению по крайней мере с некоторыми странами Западной Европы (например, восстановление Франции как империи Наполеона после революций 1830 и 1848 г.). К сожалению, последние главы книги, посвященные XX в., имеют основную цель журналистски-популярную, а вовсе не исследовательскую.