Когда в последний вечер перед обозом развезли все зерно по домам на просушку, зашла к Ефросинье Галинка. Товарищ Сокол принесла ей в своей знаменитой сумке два куска красного ситца. Показала мне их Галинка с гордостью и неожиданно спросила:
— А ты умеешь по-печатному писать?
— Вроде умею. А что?
— Ну-ка, напиши красиво-красиво: «Комсомольский обоз», «Хлеб — фронту!»
Я написал на клочке бумаги, старался изо всех сил. Видимо, это было лучше, чем писала сама Галинка или кто-нибудь другой из нашего Коробова, поэтому над красными полотнищами трудился я. Галинка сидела рядом. Это и смущало меня и радовало. Я все время боялся от волнения пропустить букву или написать лишнюю. Лучше бы Галинка отошла к дедушке или Ефросинье, но она не отходила. Ефросинья не пожалела остатков керосина, зажгла лампу. Теперь надо мной и рядом со мной посвистывала сопливыми носами Ефросиньина ребятня. Всем им было страх как интересно следить за движением моей руки, появлением букв.
Кисточкой служила нам лучинка с намотанной на конце куделей. Это дедушка надоумил нас так сделать. Я писал, и мне казалось, что я не в Коробове, а где-нибудь в оккупированном фашистами городе. И вот мы с Галинкой подпольщики, печатаем листовки. Даже страшновато немного. Вдруг за черным окном раздастся: тра-та-та-та. Немецкая облава! Что делать?
Но вся такая воображаемая картина пропадала, как только на полотно шлепалась меловая капля. Ефросиньины ребятишки тяжело вздыхали. А Галинка утешала меня:
— Ничего, сотрем. Ты спокойнее.
Опять я много взял белил. Теперь эти кляксы надо соскребать ножом. Расфантазировался, дуралей!
В конце концов лозунги были готовы, и мы для просушки растянули их вдоль лавок. В это время все в избе уже спали, и я осмелился спросить Галинку севшим от волнения голосом:
— А ты меня… А я поеду? Меня возьмете?
Я думал, что если комсомольский обоз, то одни комсомольцы и должны ехать.
— Ну как же, конечно, возьмем, — сказала Галинка. В ее глазах отразилось удивление: как, мол, тебя не брать, если ты и овес жал, и зерно по печам развозил, и лозунги пишешь.
Мне стало так радостно, что я чуть не запел.
Спать мне не хотелось. Ночью я лежал на полатях, запустив руку в тяжелую теплую рожь, пропускал зерно между пальцев и беспокоился, просохнет ли. Для большого обоза надо много зерна. Вдруг его не хватит?!
Утром, когда за окном еще было серо, раздался стук в раму. Галинка! Страшно хотелось спать и вообще невозможным казалось встать, а Галинка все постукивала в раму, пока я не подбежал к окну.
— Паша, Паша, выходи! — звала она.
— Сейчас! — ответил я и стал обуваться.
Лозунгов на лавках уже не было. Значит, Галинка еще раньше взяла их.
Я сунул ноги в галоши и выскочил на волю. Галинка была уже далеко, около Ванюриной избы. Студено, серо, зевается беспрестанно. Ноги не расходились и подвихиваются. Стылый воздух рвется в грудь. Я кутаюсь в телогрейку и бегу к конному двору. Под моими галошами, надетыми прямо на шерстяные носки, сочнем хрупает белый ледок. Он везде: на лужах, в коровьих следах, в колее. Иней облепил все ветки, выседил траву. И пруд наш льдом затянуло, будто застеклило. Рано нынче нагрянули утренники. Одно хорошо — сухая будет погода. Но все равно обратно бы в избу теперь да на полати.
А Галинке вроде совсем не холодно. Она, разгоряченная, подвижная, вовсю распоряжается нами, успевает выводить из конюшни лошадей. Запрягла для меня мерина Цыгана с прилаженным над телегой плакатом: «Хлеб — фронту!» Вот мне какая честь! Я смотрю на эти необыкновенно красиво написанные слова, и меня распирает гордость. Я писал! Но никто не восхищается моим мастерством. И я смотрю на плакат уже иначе, строже: и буквы мне кажутся не такими красивыми, а восклицательный знак коротковат получился, и следы от клякс на солнце заметны! Жаль, что нельзя ничего переделать. Недосуг.
Наверное, раньше так работали в шахтах. На четвереньках, в три погибели, нагребали мы в мешки зерно на печах. Тут уже не один пот с меня сошел. Зерно теперь было душистое, вкусное. Отлично просушила его печь. Хозяйки не раз вставали ночью, ворошили его, чтоб лучше просохло. Я знал, так делала Ефросинья. Какие заманчивые картины вызывал его вид и запах. Размели его и пеки из муки что хочешь: хлеб, оладьи, ватрушки, пироги. Даже слюнки потекли.
Мы сгребали с лежанок все до зернышка, под веник. Печь после этого становилась пустой и унылой. Большеглазые от недоедания ребятишки с тоской смотрели, как мы выносим мешки. Под их взглядами тяжелела и становилась неуклюжей ноша.