Выбрать главу
Я уйду куда-то, где сейчас темно, где ночное небо звездами полно, где на белом поле лапчатая ель, в тридесятом царстве, за тридевять земель.
Я не буду помнить душные сады, кровью на дорогах легшие следы, человечьих песен вспомнить не смогу, буду ждать чего-то на пустом снегу.
Буду ждать и слушать, как зовет сова, как под снегом шепчет сонная трава, как ликует месяц звонкою красой девушки небесной с огненной косой.
Будет ночь, как сказка, будет ночь сама трепетать, как чудо, за плечом холма, и тихонько полем, где тропинки нет, проберется в душу небывалый свет.
1929

«Иду одна. Большое поле…»

Иду одна. Большое поле, кругом цветы, трава, трава. И нет в душе привычной боли, лишь пустота и синева.
Как будто кто-то тронул тихо, промолвил: «Ты теперь в раю, не поминай, не надо, лихом нечаянную жизнь свою!»
И я поверила; не стала; сдержала бурю горьких слов. Но — Боже! — как ужасно мало пустого поля и цветов…

«Нам скорбь великая дана…»

Нам скорбь великая дана, и мы ее несем, как знамя, дорогами слепыми сна, который тянется веками.
Настанет мир, взойдет зерно, в лесах родится дичи много, все будет людям прощено, и станут люди славить Бога.
Но мы останемся одни: за серым пологом тумана горят огромные огни земли, не нам обетованной.

«Чем выше и блистательней полет…»

Чем выше и блистательней полет, тем человек больнее упадет,
и чем великолепней свет сиял, тем жальче тот, кто в темноту попал.
Дай, Боже, ровный путь и тихий свет спокойнее житья для сердца нет.

«Нелепы в жизни перемены…»

Нелепы в жизни перемены… Друзей уносят поезда, и прочь уводят морем пленным большие серые суда.
И города сейчас не те же, в которых раньше я жила, и ночью сны бывают реже, и неба синь не так светла.
Лишь сердце перемен не знает: оно растет, уходит вдаль, но в глубине своей ласкает все ту же радость и печаль,
и самых ранних лейтмотивов не изменят в его струне паденья в пропасти с обрывов и взлеты снизу — к вышине.

«Я не Мария больше: только Марфа…»

Я не Мария больше: только Марфа. Свои мечты я продала за труд. Покрыта пылью золотая арфа, ослабленные струны не поют.
Способно и к труду привыкнуть тело, и может сердце, кажется, забыть о том, как раньше бредило и пело и не умело по-земному жить.
Но только иногда далеким звуком давнишний сон напомнит о себе; о, иногда — нет равных этим мукам в железной человеческой судьбе —
и сердце опустевшее, земное, познавшее работу и покой, мучительно забьется, и заноет, и до краев наполнится тоской,
и долго будет рваться к тем планетам, которые оставило давно, — не зная, что отвергнутого света ему уже увидеть не дано.

«Поцелуешь горестные веки…»

Поцелуешь горестные веки, Скажешь: «Дорогая, улыбнись!» — в час, когда засеребрятся реки и подернется туманом высь.
В далеко ушедшем Кватроченто так писали небо мастера: облака развившаяся лента, звездная кайма из серебра.
Что же делать, если счастье зыбко, и последний луч дневной зачах, если не разгадана улыбка у мадонны Лизы на губах?