А следующий шаг — массы подменяются теми, кто вещает от их имени и мы не видим подмены… Так не продавшись, талант даром отрекается от себя, так его берут голыми' (и грязными) руками демагоги. Но поэту удалось всё же отбросить «возвышающий обман». И в последние годы жизни к нему вернулось его удивительное мастерство: Вот одна строфа из стихов о Босхе:
…Он сел в углу. Прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда,
А пир в харчевне был меж тем в разгаре,
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописец Страшного Суда.
Вся настоящая поэзия Павла Антокольского представляется мне одним грандиозным театральным зрелищем, почти мистерией, в которой сталкиваются Человек и Время. Время у него вроде античного Рока, и вместе с тем оно невероятно конкретно. Оно — личность:
Прочтя к обеденному часу
Что пишут «Таймс» м «Фигаро»
Век понял, что пора начаться,
Что время за него горой…
Казалось без вести пропавшим,
Что вместе с ними век пропал,
Казалось по теплушкам спавшим –
Он мчал их клавишами шпал…
Итак "Время — главный мой герой" Оно меняет маски, совершает преступления и подвиги, оно — судья и подсудимый. И в поэме, о споре поэта с самим собой, (это ещё в 20 годах, заметим!) оно принимает облик толпы нидерландских гёзов из революции 17 века. Возникает образ "Армии в пути" — того железного потока, в котором личность обязана раствориться. И вот вопрос: смирится ли с этим человек? Что есть "категорический императив" — Время или Личность? Для героя поэмы — безусловно личность, но лишь пока он спит, лишь во сне. Когда же он просыпается, то автор ему навязывает иную позицию — и Время торжествует над личностью. В этой поэме есть все данные для того, чтобы угадать путь поэта. в страшных тридцатых и особенно в сороковых годах — его отречение от себя. Кто же герой этой поэмы?
Он — неудачник Дон-Кихот,
Гость в этой армии, искатель
Ненужной истины. Он трезв.
Пятно вина марает скатерть
Все отказало наотрез
Ему в сочувствии. Все сбито,
Размыто, смято, сметено..
Марает мир уродство быта,
Как это грязное пятно
На скатерти, И так неясно,
Проглядывая, чуть сквозя,
Он бурей века опоясан…
Личность с ее идеалами в этом мире грязных толп, так же неуместна, как неуместен другой герой Павла Антокольского — Франсуа Вийон: он борется с Временем и погибает, не сдавшись, как положено в трагедии. А герой «Армии в пути» просыпается, то есть сдается, «каплей сливается с массами», признавая за ними высшую правоту, и даже право на преступления «во имя…» Он теряет себя так же, как впоследствии на время потерял себя и его создатель:
Ты — армия в пути,
Ты — молодость чужая,
Тебя не обойти,
Форпосты объезжая.
Не бойся за меня –
Я стал твоею частью…
Итак чужую молодость не обойти — потому и необходимо стать ее частью и в этом найти что-то, что компенсирует потерю себя. Но это «что-то» — и есть золото, превращающееся в глиняные черепки. Сдача происходит с пафосом:
Довольно снов и чувств и песен и вранья!
Бей зорю, барабан! А тот, с багровым шрамом, -
Сын своего отца и века, как и я!
Но в главном, наверное, произведении Антокольского, в драматической поэме о Франсуа Вийоне, конфликт разрешается противоположным образом: Время, требующее от личности отказа от себя самой, принимает туг символический образ огородного чучела. Это — воплощение пошлости, обывательщины… Это попытки превратить поэта Вийона в подобие такого же пугала. Но они проваливаются: поэт разгадал и оттолкнул эти попытки:
Ты, раздаватель рваных шляп
Под проливным дождем,
Я чувствую, что ты — пошляк,
Я в этом убежден!
И стоя перед комиссией сухарей-литературоведов, жуть как похожих на всяких идеологических чучел советского литературоведения, решающих уже в наши дни — а был ли вообще Вийон, (или его, возможно, враги существующего режима выдумали), поэт бросает им в лицо слова о том, что он-то есть, а вот их точно нет! О чём и свидетельствует их коллективность, безликость. Просто бессмертное Время переносит из века в век бессмертную пошлость усредненного, общего, ничьего — с которым личности не ужиться.
Скорей, скорей в мой черный мрак,
В пятнадцатый мой век,
Где после стольких дружб и драк
Истлеет человек,
Назад, или верней — вперед,
Чтоб написать хоть стих,
Которого не разберет
Никто из чучел сих!
Чтоб досмеяться, доболеть,
Дослушать, доглядеть…
А песня вновь свистит, как плеть!
Куда мне песню деть?
В стихотворении "Ночной разговор" уже вовсе мрачный вид принимает все то же Время — это облик современного не то Фауста, не то, скорее его антипода Вагнера. Оно призывает себе на помощь Мефистофеля, упрекая его в обмане! (а не призывай!)
Ты же сам мне солгал, обещав,
Что на черных конях непогоды
Что в широких, как юность плащах
Мы промчимся сквозь версты и годы..
Посмотри мне в лицо: человек
Цвета пыли. Защитного цвета…
И ясно становится по цвету этому, что перед нами и верно Вагнер! Кто же он, этот нынешний Вагнер в роли Фауста?
… Я — сумрак всех улиц и сцен,
Городов обнищалая роскошь,
Мне осталось проверить прицел,
Крепче сжать леденящее дуло,
Чтобы ты из подземного гула
Вырос выше всех выросших цен…
Вот так и возникает фашизм. И вызвал его к жизни тот самый обыватель, «клерк с пистолетом» или, что то же самое, «советский простой человек», но чтобы не юность получить, а обзавестись «тем, кто всё за нас решит»… Мещанство, нивелируя личность, жаждет диктаторов и порождает их, нередко из своей среды.
====================
Антокольский удивительно точен в своём театре, его исторические картины создаются средствами и живописи и музыки одновременно. Потому это и есть всегда театр. Вот например мелодия бешеной тройки — это Павел Первый:
Величаемый вседневно, проклинаемый всенощно,
С гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург,
По мостам, по льду речному мчится, немощный и мощный,
И трубит хмельной фельдъегерь в крутень пустозвонных пург.
А в стихотворении о Николае Втором доминирует мелодия траурного марша, переданная мелодией стиха и даже прямо названная:
Над роком, над рокотом траурных маршей,
Над конским затравленным скоком,
Когда ж это было, что призрак монарший
Расстрелян и в землю закопан?
И кончается это трагическое стихотворение ассоциацией с "Лесным царем" Гёте — образом всадника, мчащегося неведомо куда с умирающим ребенком на руках:
Зафыркала, искры по слякоти сея,
Храпит одичалая лошадь. –
Отец, мы доехали? Где мы? — В России.
Мы в землю зарыты, Алеша.
У Павла Антокольского, пожалуй, легче чем у любого другого из поэтов советского периода отличить настоящие стихи от вымученных. Контраст превосходит все, что можно вообразить… И ремесленник, оглушенный "маршами энтузиастов" не заслоняет большого русского поэта. Стряхнув с себя эту колдовскую паутину, в 1961 году Антокольский написал открытое письмо тогдашнему Министру культуры, протестуя против изъятия рукописей у Солженицына: "Если Солженицын не может сказать читателям своей правды, то и я, старый писатель, лишен права открыто смотреть в глаза читателям".