Выбрать главу

Вселенная — передняя в трактир.

Оставьте мысли место за вином,

Она придет, красивая бедром,

Она как мышь из нор идет на пир,

Сама — ядро и канонир,

Снаряд и порох и прислуга…

Мысль самоцельна? Значит и самодостаточна… Каждая картинка сама по себе зрима. Но осмыслить их сочетания каждый должен сам для себя. Или другой пример — когда тип связей между образами взят один единственный: в данном примере только звуковой:

О, если бы око мне!

О, ко мне.

Ком неги нежданной

Тебе дней на дне

Дано мало, а надо много.

Само противоречие между смыслами строк при звуковом тождестве удив¬ляет непримиримостью хотя бы слов "дано" и "надо", состоящих из одних и тех же звуков. А мысль — так ещё с гомеровых времен эта мысль в поэзии бытует: "Рок никогда не дает времени нам, до которого в радостях жадны". Это из Одиссеи. Только выражено иначе. Но ведь порой новизна поэта в том и есть, что старые мысли он по новому передаёт… А сам прием ограничения своих приемов доводится Волохонским до крайности: он практически всегда пользуется в одном стихотворении одним приемом из множества возможных.

Отсюда — закономерность иронических интонаций: "Я пишу о мире… Я ничего о нем не знаю. Поэтому иронизирую над попыткой написать о мире, о котором не знаю. Пользуюсь одним единственным приёмом. Значит моя ирония над приблизительностью моего отражения мира должна быть острее, чем ирония тех, кто использует десяток приемов разом…"

С этой точки зрения, реализм, стоящий на противоположной стороне поэтической "улицы", — крайняя противоположность абстракционизму. Ведь реализм пользуется всеми возможными приемами. Реализм претендует на полноту отражения мира. Пытается объять необъятное.

Итак — на одной стороне абстракционизм с его единственным за один раз приемом, а на другой — реализм с его многословием — в пределе отсутствие отбора вообще.

В предельной ситуации, в карикатуре — абстракционизм стремится к белому квадрату на белом фоне, а реализм — к бесконечности мельчайших деталей. Ближе к одном концу — Волохонский, Хлебников… К другому — Коржавин, Твардовский… В предельных случаях искусство исчезает совсем…

Иногда Волохонский перемещается от своего «края» ближе к центру «центру», оставаясь собой в сюрреалистических почти сюжетных стихах.

Глядело солнце в чёрный запад. Русь,

Где правил голод угольные крылья,

И где молитвы плакали, как ртуть,

И где для казни сами ямы рыли…

Это строки из стихотворения о протопопе Аввакуме. Тут уже иные законы изображения а, значит, и восприятия: Связи между образами одинаково понимаются большей частью читателей:

И воздух взвыл, и взвился как костер,

И Аввакум сверкал, согнувшись вдвое,

И небосвод опять над ним простер

Лицо свое и тело неживое.

Тут множество перенесений, тут природа обретает черты человека, а человек остается вроде бы вне описания. Возникает чисто сюрреалистический ход: не человека, а природу, страну сжигают на костре.

И в заключение помещаю полностью одно из моих любимых стихотворений Волохонского.

ДЕВЯТЫЙ РЕНЕССАНС

Отец любви земле Эллада

Без меры тварей подарил

За каждым деревом Дриада

Под каждым дубом Гамадрил

А дни и ночи там иные

Чем в нашей нынешней нужде:

Там луны — Рыбы неземные

Среди созвездий и дождей

И вторя им Дельфин Эгейский

По морю гонит синий сонм

Там по лесам Павлин Индейский

Гуляет ярким колесом

В потоках древние Драконы

Чеша о кремень чешую

Твердят Ликурговы законы

И комментарии жуют

И мать Моржа с лицом Сирены

Нагую грудь в волне держа

Смеясь виднеется из пены

Златые бедра обнажа

Все в этом крае с Рыбой схоже:

Страна глядит из-под глубин

Как Рыбы мрамор белой кожей

Из-под разбитых коломбин

42. «ДВЕ С ЛИШНИМ ВЕЧНОСТИ НАЗАД» (Бахыт Кенжеев взглядом из восьмидесятых годов)

У поэтов, молодость которых пришлась на семидесятые годы, зачастую первой книгой оказывалась книга избранных стихов. У них не выходили те тонкие сборники, которые, появляясь достаточно часто, стимулируют новые повороты, новую поэтику — ведь каждая книжка это иная грань творчества…

Бахыту Кенжееву больше повезло, чем другим его ровесникам — изредка его всё же печатали то "Юность", то "Простор"… И вот в 81 году вышла книга избранной лирике. Нет, не в Москве, а в США!

Когда стихи собраны вместе, поэт виднее…

Кенжеев — поэт одиночества.

Одиночество на фоне городского пейзажа… А чаще — не на фоне, а в диалоге с этим пейзажем:

ax город мой город прогнили твои купола

коробятся площади потом пропахли вокзалы

довольно довольно навозного злого тепла

я тоже старею и чувствую времени мало

Интонации стихов Кенжеева уводят иногда в те пропущенные времена, которые несправедливо зовутся "безвременьем", в конец девятнадцатого века, в эпоху, от которой остались романсы и вальсы, именующиеся почему-то старинными, хотя есть и романсы постарше, а так не зовутся…

Это не значит, что стихи Кенжеева похожи на Апухтина или Случевского, но женщина, отворяющая садовую калитку в белом платье, и мягкие, подобные прерафаэлитским, живописные ретроспективы Борисова-Мусатова тихо зовут в восьмидесятые годы того столетия…

…И если по совету Мандельштама искать корни поэта, искать предков его, чтобы понять, откуда он, то увидим тень Блока и четкий образ нашего старшего современника, одного из самых пронзительных поэтов, пришедших к читателям в шестидесятые, — Арсения Александровича Тарковского. Только с ним, с его подлинной старинностью, перекликаются такие стихи Кенжеева, как "Пролог", которым открывается эта красивая книга. Не бойтесь, пожалуйста, этого слова! Верните ему его первородный смысл!

Я вспоминаю давний сад,

две с лишним вечности назад,

играла музыка чужая,

и у раскрытого окна

Седая женщина одна,

Стихи с улыбкою листая

Но так непохоже на этот мир, так вроде бы несовместимо с ним другое начало в поэзии Кенжеева. Назовём его условно неоромантическим. Оно воплощено в трубном звуке, в энергичных ритмах Киплинга. Трудно перечислить русских поэтов, подхвативших эту новую тогда музыку, да так, что и выглядят, да и верно стали эти ритмы совсем русскими. И вот что важно: у каждого поэта они всё же свои, особые. Вот и у Кенжеева то же одиночество звучит в этой мелодике совсем иначе. И сентиментальное изящество старинного вальса сменилось ветровым голосом:

А ночь свистит над моим виском,

Не встретиться нам нигде,

Лежит колечко на дне морском,

В соленой морской воде.

Чаще всего у Кенжеева женщины в стихах отсутствуют. Одиночество становится совершеннее, полнее. А женщина проскальзывает всегда почти тенью, воспоминанием… Она не выходит на сцену стихотворения.

И прощанье-воспоминанье звучит тягуче и колокольно:

Город, город, отдай мою руку,

Я еще недостаточно стар,

Нас с любимой кидает друг к другу,