Так, что кости ломает удар,
Нас проносит по самой стремнине…
Вообще "жанр" мемуаров это типичный композиционный приём Кенжеева. Порой это воспоминание звучит как голос дальних предков, это воспоминание "генетическое": голос кочевых монголов звучит в стихах русского поэта:
Унеслись на запад смелые люди мои,
Унеслись сыновья, узкоглазые, молодые,
К просторам славянским, землям венгерским,
Оставили степи сухие, к озерам голубооким,
Унеслись к женщинам с бледною, белою кожей,
Русскому золоту, шведскому серебру…
Тревогой дальних путей, неведомых и неверных, духом
авантюризма и все той же интонацией романтического потока, никогда не иссякающей в русской поэзии, наполнены стихи Бахыта Кенжеева. Странно читать эти строки, в которых мир видится глазами монгола двенадцатого столетия… Этот авантюристическое нетерпение — одна из важнейших тем в творчестве Кенжеева. И мотив одиночества сливается с мотивом странствий в один образ — бродяги, рискового героя романтической баллады. Хотя баллад как таковых у Кенжеева и нет.
Его герой вечно куда-то уходит, с кем-то или с чем-то прощается… Жадность к познанию себя, через себя же — всего мира вот тот двигатель, который несет такую мечущуюся личность, — гумилевских ли капитанов, или нынешнего молодого человека. Об этом сказал Кенжеев в одном из лучших своих стихотворений:
Собираясь в гости к жизни,
Надо светлые глаза,
свитер молодости грешной
и гитару на плечо.
Но жизнь не всегда отвечает оптимизмом на оптимизм. Город — тот, что у Кенжеева единственный собеседник — этот Город вовсе не покладистый приятель, с которым можно о чем попало болтать. Нет: он требует своей темы… Он опять напоминает об одиночестве, потому что ушла…
Кто? Женщина? Или сама жизнь? Эта блоковская двойственность проходит сквозь все любовные стихи книги. В них не любовь главное, а одиночество:
На газоне золотые пятна,
а в кармане — ни гроша,
Тем то и зовет, что невозвратна,
тем и хороша…
И сразу же, в следующей строфе, жизнь приобретает конкретные черты женщины:
Плакала и пела, уходила
лепетала ни о чем…
И снова жизнь:
спящего и мертвого будила
солнечным лучом.
Только в конце стихотворения эта неназванная она обретает зримые черты, но тогда, когда уже совсем исчезла:
…ушла, тая обиду,
сквозь шеренгу фонарей,
медным колокольчиком для виду
звякнув у дверей…
Но и тут — не столько она, сколько город, реагирующий на ее действия, а ее снова нет — снова она в прошлом…
P.S. Бахыт Кенжеев один из моих любимых современных поэтов. Мне очень нравится то, что он пишет сейчас, но статью о нём в книге 80-х я оставил, как была, потому что сейчас надо было бы писать другую статью, в значительной степени о других стихах и в другую книгу…
43. РОДОМ ИЗ МАРБУРГА (Алексей Цветков взглядом из восьмидесятых годов)
"Сборник пьес для жизни соло" — так назвал свою первую книгу Алексей Цветков. До выхода этой книги печатался он немного, да и то только в эмигрантских изданиях. В "Континенте", в "Глаголе", в "Стрельце" и в альманахе "Аполлон".
В того времени стихах Цветкова присутствует Пастернак — марбургского периода.
Уверенность, что парадоксы точнее отражают суть личности, чем однозначные формулировки, диктует особый способ сочетания метафор — отдельные строки и образы между собой чаще всего не связаны, но все сходятся в одном фокусе, в стержневой мысли стихотворения. Так мысль о том, что мы не в силах предвидеть ре¬зультаты своих поступков, сформулирована вот как:
Мы сами себе оппоненты,
Таланты себе поперек.
Остальные строфы стихотворения сходятся к этим строчкам с разных сторон. Вот одна из них:
Припомните случай Колумба,
Прообраз земного труда,
Он в Индию плавал, голуба,
А вышел совсем не туда.
Или другая, строфа, не связанная с этой, — новый заход на ту же тему:
Но мы из другого металла,
Такое загнем иногда,
Как если бы кошка летала,
И резала камни вода.
Для Цветкова характерно даже в описаниях ничего не описывать,
а отметив место действия, тут же переключаться на нечто внутреннее. Внешний мир — только фон.
Но и оттенки переживания Цветков не называет, тем более не пересказывает, а создает аналоговую модель из метафор и интонаций. Размеренность ритмов контрастирует с тревожностью мысли. Но тревога эта не прорывается во внешний мир, и потому он просто не важен: его детали — только знаки внутреннего состояния.
Во двор в новорожденный понедельник
Я вышел, наболевший тишиной,
Где три звезды в забавах рукодельных
Веретено крутили надо мной.
Тут тишина — аналог боли, звезды — три Парки, сучащие нить индивидуальной судьбы. А в конце стихотворения те же звезды уже значат совсем другое: мирок провинциального вокзала и судьба героя связаны, и потому грохот обычного поезда — гром апокалиптической трубы, он меняет восприятие картины, хотя картина сама и не изменилась:
Он прокатился с триумфальным воем,
Над зыбким, неприкаянным покоем,
Где правил сон бездумно и темно,
Над сетью рек и перелесков дачных,
И там, вверху, где три звезды коньячных
Крутили надо мной веретено.
Парки уже не совсем Парки — они уже коньячная судьба, а веретено все равно они крутят…
В стихах Цветкова доминирует ощущение духоты. Не оставляет оно поэту места ни для любви, ни для песни…
Того, кто к шепоту привык
Для нужд кухонного простора,
Не приведи сорваться в крик
От боли голоса простого.
Страх перед непривычной широтой мира и свободой, словно человек, выйдя на свет из каземата, прищурился и продолжает щуриться долго и болезненно…
Ирония у Цветкова жестокая. Люди у него почти роботы, а тот, кто способен на творчество, так тот явно ненормален! Ибо масса роботов нацелена на уравниловку, на этот идеал "безвестных отцов", управляющих обществом. И только отклонение от этой новой шигалёвщины содержит в себе надежду на перемены в человеке и обществе…
Стараясь, пусть поначалу неосознанно, следовать за Пастернаком, Цветков остается все равно собой, опасность стать подражателем ему не грозит. Собственное видение все равно уведет его от истока… Но зато поэт знает свои корни, а это не всегда бывает!
Сплетаются стебли, взращенные порознь,
Срастаются души в едином труде,
Я родом из Марбурга — поздняя поросль,
Нас двое оттуда в наёмной орде.
Так пишет Цветков в "Генеалогической балладе", обращаясь к Юнне Мориц. Ну, скажем, не двое — куда больше, да и далеко не все, кто не был учеником Пастернака так уж сразу и "наемная орда". Заявление это и легковесно, и безответственно. Но в конце концов сделано оно было молодым поэтом.
Вот начало одного стихотворения Цветкова, по которому сразу видно, что именно "из Марбурга", а что и вовсе с другого конца света.
Вокзал. Дождевая дремота.
Проход поездами зажат.
На тонких крючках перемета
Озябшие души дрожат.
Им счет и порядок потерян,
Желанья сковал светофор,
И новые рвутся, потея,
На мокрое тело платформ.
Если "мокрое тело платформ" и вся подчеркнутая статичность картины (даром что "рвутся"!) явно идут от Пастернака, то обнаженность эмоции («озябшие души дрожат»), такая распахнутость Цветкова вовсе не пастернаковской природы.