Выбрать главу

К покою жары — покой ночи. Ночи обычной и ночи вечной. И вот — двенадцатая элегия — «благодарность за всё». Тут уже сформулировано то, что обойдено — тщательно обойдено — во всех элегиях, кроме этой, последней:

«Чем незримей вещь, тем оно верней,

что она когда-то существовала».

И план глубинный, прежде лишь мерцавший из разных, вроде бы случайных, ассоциаций тут обретает физически ощутимый смысл, ибо сформулирован. Но сформулированное — это всегда последняя дверь. И благодарность уместна перед уходом. И вся эта — двенадцатая, как двенадцатый час, элегия, становится благодарностью и прощанием, перед путём через Лету. А строки, вроде бы о солнце:

На сетчатке моей золотой пятак,

Хватит на всю длину потёмок.

Это не только солнце, которое уносишь с собой из Вечного города, из Рима в мир, но одновременно и тот обол, который платят Харону за переправу…

Первые книги Бродского, в которых всё было и музыкально, и динамично, очень мало похожи на эту маленькую по объёму книжку. Гораздо больше общего с ней у книги «Часть речи» и у некоторых из стихов «Конца прекрасной эпохи», в которых динамика стиха уступает место медитативной статике рассуждений, дающей возможность разглядывать крупным планом попадающиеся взгляду предметы. Но сама внутренняя хаотичность, порой случайность этих деталей в упомянутых книгах показывает, что не в них, а именно в «Римских элегиях» Бродский вплотную приблизился к тому, чего он искал, чего он хотел от своих стихов.

Необязательность и блуждание взгляда и речи, нечто вроде лирического отступления, «очищенного» от сюжета поэмы (ненаписанной), постепенно уступают место хаотичности не хаотической, а организованной по авторской воле.

Точнее, психологический натурализм (т. е. случайное — как принцип) двух предыдущих книг уступил место психологическому импрессионизму «Римских элегий», где все закономерно сцеплено и едино при всей кажущейся разбросанности образов, где все ассоциации вытекают из калейдоскопа картин, рисуя причудливую, но подлинную линию хода поэтической мысли. Ничего подобного не было в «Сонетах к Марии Стюарт», хотя поэтическая задача была вполне сравнима с той, которая просматривается в элегиях.

Возможно, это объясняется тем, что стремление к метафизической поэтике сначала натолкнулось у Бродского на поэтов английского барокко, которые все же оказались не столь близки ему…

И статичность и медитативность стихов из «Части речи» не была необходима органически, внешний приём и суть там порой не слиты.

В последнее же время, когда Бродский приблизился к новым метафизикам современной американской поэзии (типа Сильвии Плат, например), — то их влияние оказалось благотворнее.

Возьмем крайние по времени точки — «Пилигримы» и «Шествие», с их музыкальностью, экспрессивностью стиха и мысли, с их многоголосием, с их романтизмом, (свойственным в принципе русской поэзии вообще за редкими исключениями) и — «Римские элегии» (написанные сравнительно недавно) с их метафизической статичностью, мыслью ветвящейся и кружащейся столь же неторопливо, как медлительный ритм — один для всех элегий, — ритм столь же недвижный, как изображённый в элегиях вечный Рим.

И мы сразу увидим, что здесь, в элегиях, так непохожих на ранние стихи Бродского, есть та же органичность. Манера, воплощавшаяся не всегда чётко в «Конце прекрасной эпохе» и «Части речи», наконец тут, в элегиях, полностью оправдана.

Так, утратив романтизм и музыкальность русской поэтической традиции, Бродский прививает русской поэзии новую ветвь, которой у нее не было. Приживётся ли она — покажет будущее.

журнал «Континент» № 35, 1983 г.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Тайная свобода

Эта часть книги, наверно, самая субъективная. И я ещё раз повторяю, что книга писалась в 1986 году. И эта главка тоже. За 25 лет кто-то изменился до неузнаваемости, кто-то умер, кто-то остался прежним. И я изменился, и в стихах, и в оценках… Кого-то разлюбил, кого-то полюбил. Уже и в третьей части мало проверки временнЫм расстоянием, а уж в этой такой проверки нет совсем…

После "медного века", поэты которого созревали в самом мрачном подполье истории России, уже после поисков корней Рубцовым, Соснорой, Рытовым; после слова звучащего, когда книга расценивалась лишь как партитура — возникли новые поэты с усложненной метафоричностью, поэты на сей раз обращенные не к залу, а к узкому кругу читателей (не слушателей!). Не с державинским, а с тютчевским духом…