В тех случаях, когда поэт находился в полосе неудовольствия или оскорбленного чувства, он становился неподражаемо язвителен и саркастичен. Так, например, известна классическая сцена его разговора с шефом жандармов Бенкендорфом по поводу его язвительных стихов на «Выздоровление Лукулла» — сцена, которая повергла Бенкендорфа в умоисступительное удивление и которая с классической простотой и объективностью описана самим поэтом. Поэт одержал блестящую психическую победу над шефом жандармов и над своим врагом, министром-жалобщиком, поставив обоих в дураки, и закончил сцену блестящим логическим фейерверком: «так и доложите Государю Императору». Такой же характер имеет кратенькая сатирическая заметка о людях. «Вы очень меня обяжете, — пишет он Ф. В. Булгарину, — если поместите в своих «Листках» здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в Полярной Звезде, отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи — не люди. Свидетельствую вам почтение».
Во всех приведенных отрывках ярко выступает особенность натуры поэта, состоящая в необыкновенной сложности психических переживаний, на которые он способен. В его душе многие элементарные или даже сложные состояния комбинировались еще и еще раз, давая недосягаемые психические пирамиды, недоступные обыкновенному смертному. Все это совершалось с феерическою легкостью, которая даже вводила в соблазн критиков и между ними Писарева. В Пушкине усматривали великого эстета слова, блестящего представителя изящной, плавной, легкой, свободной, мастерской речи. Наивно думали, что речь идет о блеске и достоинствах формы, а не о богатстве и полноте содержания. В великом человеке не усматривали, или, по крайней мере, не оценивали возвышенной художественной постройки психического органа, которая, сама по себе, делала Пушкина беспримерным, по художественности, правильности и полноте, произведением природы. Шуткой, веселостью, острословием поэт маскировал свои неизмеримые психические достоинства и свой высокохудожественный нравственный облик, руководясь в этом инстинктивными и культурными постулатами — не показывать своего полного душевного роста, а казаться ниже и короче. Даже там, где необходимо было постоять, быть тверже и определеннее, он находит необходимым, по требованию своей натуры, оговориться, отшутиться. Например, давая инструкцию относительно печатания книги и литературной работы, он говорит: «Брат Лев! не серди журналистов! Дурная привычка! Брат Плетнев, не пиши добрых критик! будь зубаст и бойся приторности. Простите, дети! Я пьян». Таким образом Пушкин не просто великий мастер слова, каким его себе обыкновенно представляют, а величайший мастер духа. На этом инструменте он так играл, как никто. Не одна только у него речь художественна, художествен у него весь душевный состав и склад. Он не только красиво говорит и пишет, он чрезвычайно широко и полно чувствует, ярко и отчетливо мыслит, силен своею волей; и все эти отдельные стороны его душевного склада необыкновенно гармонически между собою согласованы, давая тем иллюзию какой-то естественной легкости и свободности или отсутствия усилий. При том он художественно обработал и усовершенствовал эти природные дары своей души. В великие моменты жизни эта последняя особенность его ярко выступала.
Таким образом, Пушкин-поэт и Пушкин-человек равноценны и равнозначны. Избранная профессия литературной поэзии осветила гениальную индивидуальность поэта с художественно-литературной стороны, оставив в меньшем свете или в тени его личность с психологической стороны. В этом отношении существует крупный пробел в изучении Пушкина. Его индивидуальность достойна глубокого анализа, как самое редкостное биологическое явление. Исследование Пушкина, только как поэта и писателя, суживало бы рамки: необходимы Пушкинские общества по образцу Шекспировских. Поэт не был охранен от ранней физической смерти, долг общества осветить полным светом его нравственный облик и сохранить его память. Эта память живет в наше памяти, но такое хранилище эфемерно и должно быть заменено более объективными Пушкинскими психохранилищами. И. Е. Репин положил тому начало своей последней картиной-созданием: «Пушкин на экзамене».
Достиг ли Пушкин, как поэт и писатель, своего творческого и литературного апогея?
Пушкин умер насильственной смертью раньше своего естественного конца. Его талант еще продолжал свой рост и развитие, как пришла нежданная смерть.
Подобно Лермонтову и Гоголю, Пушкин умер рано, и в этом нельзя видеть простую случайность. Можно сказать с Пушкина и начались или, вернее, в это время сказались те нездоровые условия, которые благоприятствовали гибели великих людей нашего отечества. Условия эти лежали, главным образом, в неподготовленности общества. Пушкин болезненно чувствовал губительную силу этих условий, он их с ясностью формулировал, но — как один в поле не воин — не мог их одолеть. Кратко можно сказать, что общество не оберегало своих великих людей, не окружило их благоговением и почетом, не выделяло в их пользу некоторой доли из своего собственного самосохранения. Правда, даже и в своем младенчестве, русская общественность ясно видела носителей искры Божией, а Пушкина даже любила и жадно читала, но, в то же время, совершителей великого подвига и власть имущие, и публика трактовали как обыкновенных людей, подобно ребенку, который одинаково тормошит своих кукол и грошовых, и ценных. Культурного понимания талантов не было. Того ореола, которым, впоследствии, окружен был Толстой, у Пушкина не было. На это жаловался и Пушкин и Лермонтов. Еще Пушкина оберегал и поддерживал кружок из школьных и литературных друзей, которых он пленял своей отзывчивой художественной душой, созданной для поэзии и дружбы. Но этого было мало, потому что это не гарантировало поэта от некоторой части общества, полной тлетворного духа.
Перечисление и описание обстановки и условий жизни поэта лучше всего разъясняет эти условия, особенно, если руководиться оценкой, сделанной самим поэтом.
Особенно много говорил Пушкин о женитьбе, о семейной жизни вообще, об ее значении в деле исполнения человеком долга своего призвания. Многое из того, о чем говорит Пушкин, было известно великим людям по опыту или по догадкам. Некоторые из них, особенно ученные, например, Ньютон, оставались безбрачными по принципу, оценивая тяжесть и трудность семейного долга, который, как им казалось, ляжет как налог, на долг, уже наложенный на них от природы самой профессией великого человека. Пушкин тонко оценивал это возможно столкновение двух видов долга. Уже очень молодым (на 25-м году своей жизни) он смотрит на женитьбу, как на какой-то недостаток. В письме к своему брату поэт говорит: «Всеволожский со мной шутит: я ему должен 1000, а не 500 рублей; переговори с ним и благодари очень за рукопись. Он славный человек, хотя и женится». В этом, вскользь высказанном, но, очевидно, окрепшем мнении поэта о женитьбе и во всем складе и содержании письма ясно слышится нечто, в роде не то недоумения, не то тревоги: «что этот большой ребенок, Всеволожский, делает! о 500 рублях забывает, а жениться собирается». По-видимому, здесь дело идет не об одних только материальных расчетах, связанных с семейной жизнью. Около того же времени (несколько позже), в письме к Вяземскому, снова срывается с уст поэта словцо о женитьбе, тут ясна уже более глубокая оценка. Поэт говорит: «Правда ли, что Барятинский женится? Боюсь за его ум. Законная жена — род теплой шапки. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, исключение. Но и тут я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если бы лет и еще десять был холостой. Брак холодит душу. Прощай и пиши». Начало этого письма очень интересно; им как бы комментируется конец, хотя, видимо, это начало служит ответом на какое-либо известие. В начале приведенного письма поэт говорит: «Судьба не перестает с тобою проказить. Не сердись на нее: не ведает бо, что творит. Представь себе ее огромной обезьяной, которой дана полная воля. Кто посадит ее на цепь? Ни ты, ни я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего».
Для разъяснения взглядов поэта на теоретическую и практическую сторону семейного начала очень много дает письмо к Плетневу (1830 г.). «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже тридцати лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены: свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем, я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения; словом, если я не несчастлив, то по крайней мере не счастлив. Осень подходит, это любимое мое время; здоровье мое обыкновенно крепнет, пора моих литературных трудов настает, а я должен хлопотать о приданом, да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень приятно. Еду в деревню; Бог весть, буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского». «Так-то, душа моя, — заканчивает он письмо. — От добра добра не ищут. Черт меня надоумил бредить о счастии, как будто я для него создан. Довольно было мне довольствоваться независимостью, которою обязан был я Богу и тебе. Грустно, душа моя. Обнимаю тебя и целую наших». Через два месяца он пишет тому же Плетневу: «Невеста и перестала мне писать… Каково! то есть, душа Плетнев, хоть я и не из иных прочих, так сказать, — но до того доходит, хоть в петлю. Мне и стихи в голову не лезут, хоть осень чудная: и дождь, и снег, и по колено грязь» (т. е. любимые поэтом условия домоседной творческой работы. — С-кий).