Выбрать главу

Я полагаю однако, что мы имеем теперь достаточное основание, чтобы отрицать заимствование от Скифов. Особенно вышеприведенная русская песня, при всей своей отрывочности, дышит такой наивностью, людоедство представляется в ней в такой первобытной чистоте и, так сказать, невинности, что о заимствовании от другого народа, тем более, если этот последний считать иноплеменным, не может быть и речи. Напротив, всё ведет к тому, что в нашей песне следует усматривать один из драгоценнейших остатков глубочайшей старины, — времени до разъединения индогерманской семьи. При некотором умении пользоваться народными преданиями в совокупности с данными истории, или точнее, при нежелании извращать смысл этих данных, мы находим множество явных следов существования каннибализма у всех индогерманских народов: Индийцев, Греков, Римлян, Кельтов, Германцев, Славян. Даже в Зендавесте, памятнике особенно скудном в рассматриваемом отношении, мы читаем между прочим следующее:

«Создатель! Когда бывают чисты те люди, о чистый Агурамазда, которые ели труп мертвой собаки или мертвого человека?»

На это ответил Агурамазда: «Они нечисты, о чистый Заратустра».

«Эти люди созданы для пещер» и т. д.

Итак, вопрос не в том, существовал ли вообще когда-либо у наших предков каннибализм. Он существовал несомненно. Вопрос может заключаться только в том, до каких пор он удержался, и каким образом, и вследствие каких обстоятельств в памяти народа могли сохранится те многочисленные следы, которые о нем свидетельствуют. По отношению к Славянам эти вопросы можно формулировать напр. следующим образом: существовал ли еще каннибализм у Славян после их отделения от Германцев и Литовцев, и, если существовал, то в какой мере?

В пользу утвердительного ответа на первый из этих вопросов, можно было бы сослаться на следующую песню, если бы не подлежало сомнению славянское происхождение одного из тех двух прикарпатских племен, к которым она относится. Вот она:

Гуцуле, Гуцуленко, Де вы Бойка дiлы? Чи сварылы, чи спеклы, Чи сырого съiлы? — Не сварилы, не спеклы, Не сырого съiлы: Пiйшов Бойко в полоныну Да го вовки съiлы.

Гуцулы и Бойки — это два соседние племени в Галиции, говорящие на почти одном и том же наречии русинском, но крайне отличающиеся между собой характером и сильно недолюбливающие друг друга. Боек робок, неразвязен, но зато трудолюбив; Гуцул, наоборот, смел, отважен, но ленив. А. А. Кочубинский, у которого я заимствую эти указания вместе с приведенной песней, считает Гуцулов русскими горцами, между тем, как Вагилевич, по словам г. Кочубинского, один из лучших знатоков галицкой этнографии, считал их потомками Узов, в доказательство чего приведены им веские лингвистические доказательства.

Не вдаваясь в рассмотрение этого вопроса, постараюсь указать на некоторые другие данные нашей сказочной литературы, свидетельствующие о людоедстве и людоедских обычаях. При этом я имею в виду исключительно примеры утилизации разных частей человека и оставляю совершенно в стороне все другие следы и более прямые проявления людоедства.

В рассматриваемом отношении особенный интерес представляет известная русская сказка о Василисе Прекрасной. По поводу ее Афанасьев замечает: «Весьма знаменателен рассказ о черепах, глаза которых светят и жгут, как огонь: представление это основано на древнейшей доисторической связи понятий: зрения, света и огня, (о чем см. «Поэтические Воззрения» I стр. 153). Василиса Прекрасная несет воткнутый на палку череп, глаза которого освещают ей дорогу среди ночи: этот рассказ напоминает нам прекрасный образ трубадура Бертрама даль Борнио в Дантовом Аде: он несет свою собственную голову, отделенную от тела, за волосы и освещает ею путь, как фонарем».

В этих словах обнаруживается известный коренной недостаток почтенного труда Афанасьева, выразившийся так ясно в самом заглавии его книги «Поэтические воззрения Славян на природу», — недостаток, общий, к сожалению, почти всем современным мифологам. Находя народные предания поэтичными, они считают их вместе с тем произведениями поэтическими; они, несмотря даже на делаемые ими иногда усилия, не могут проникнуться мыслью, что то, что для теперешнего образованного человека является результатом поэтического творчества, может на иных ступенях развития являться путем простого наблюдения и сухой логической работы мыслительной способности.

Для объяснения столь замечательной черты народного предания Афанасьев довольствуется указанием на «древнейшую доисторическую связь понятий: зрения, света и огня»! Но связь этих понятий продолжает однако существовать в значительной степени и поныне, — существует она и в понятиях современного образованного человека. Между тем, придумать нечто подобное самостоятельно, не заимствуя ничего из народной «поэзии», мы бываем не в силах. Какова же должна быть пылкость фантазии народа, какова сила поэтического творчества! Какого сокровища лишились мы вследствие нашего образования! Но не проще ли допустить наоборот, что мы лишились только той первобытной грубости нравов и понятий, при которой подобные вещи могли быть и считаться простой истиной, и что поэтичными они кажутся нам только потому, что у нас самих уже слишком развились «поэтические воззрения» по отношению к предметам наших ученых исследований?

В основании подобных рассказов кроются не вымыслы, а факты, в них отразилась грубость древнейших времен. Что они дошли до нас в такой первобытности, этим мы обязаны не столько поэтическому творчеству народа, сколько отсутствию такого творчества. В Дантовом рассказе о Бертран-де-Борне первоначальный смысл действительно затемнен поэтическим вымыслом; зато в «Василисе Прекрасной» он выступает во всей чистоте, но вместе с тем и во всей своей грубости. В самом деле, эта сказка в высшей степени замечательна своей первобытностью. На мой взгляд, в ней нет ни одной черты, которая обусловливалась бы вымыслом. Вот в кратких словах ее содержание:

Мать Василисы, умирая, оставляет ей куклу, вынув ее из под одеяла: «Береги ее при себе и никому не показывай; а когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у нее совета». Отец Василисы женится на вдове, у которой своих две дочери. Мачеха и обе сводные сестры, завидуя красоте Василисы, хорошеющей с каждым днем, между тем как они сами становятся всё дурнее и дурнее, думают изнурить ее всевозможными работами. Но тщетно: она всё исполняет при помощи куклы. Зато Василиса сама, бывало, не съест, а уж куколке оставит самый лакомый кусочек, и вечером, как все улягутся, она запрется в чуланчик, где жила (отдельно от семьи?), и подчивает ее. Однажды отец уехал из дому на долгое время, и мачеха переселилась на житье в другой дом возле дремучего леса. В лесу на поляне избушка Бабы-Яги (ср. чуланчик Василисиной куклы), которая никого к себе не подпускала (так!) и ела людей, как цыплят. Осенью мачеха раздает всем девушкам работы: одной — кружева плести, другой — чулки вязать, Василисе — прясть (из этого можно заключить, что эти три дочери были первоначально день, ночь и утренняя заря), потом гасить огонь во всем доме, причем одну из своих дочерей заставляет потушить как бы нечаянно и ту свечку, при свете которой они работали. «Что теперь нам делать? — говорили девушки. — Огня нет в целом доме, а уроки наши не кончены. Надо сбегать за огнем к Бабе-Яге!» Мачехины дочки отговариваются, что им и без огня светло: той, что плела кружево, светло от булавок, другой, что вязала чулок, — от спиц. Пришлось идти за огнем Василисе. Она зашла сперва в чуланчик (и здесь у куклы оказывается свой чуланчик!) и поставила перед куклой приготовленный ужин. Куколка поела и глаза у нее заблестели, как две свечки (так!). «Не бойся, — сказала она, — ступай, куда посылают; только меня держи всегда при себе».

Вышедши из дому ночью, она встречает по дороге сперва белого всадника: сам белый, одет в белом, конь под ним белый и сбруя на коне белая, — и на дворе стало рассветать; потом красного, — и взошло солнце. К вечеру очутилась перед избушкой Яги-Бабы: забор из человеческих костей; на заборе торчат черепа людские с глазами (так!); у ворот вместо верей ноги человечьи, вместо запоров — руки, вместо замка — рот с острыми зубами. Скачет черный всадник — и наступает ночь. Но скоро у всех черепов глаза засветились, и по всей поляне стало светло, как среди дня. Скоро послышался в лесу страшный шум: деревья трещали, сухие листья хрустели; выехала из-за лесу Баба-Яга — в ступе едет, пестом погоняет, помелом след заметает. Она заставляет Василису приготовить ужин, что эта последняя и исполняет, зажегши предварительно лучину от тех черепов, что на заборе. Поевши, Баба-Яга приказала Василисе очистить в следующий день четверть пшеницы от чернушки, а сама легла спать. Рано утром старуха проснулась, встала и выглянула в окно: у черепов глаза потухают: явился белый всадник — и совсем рассвело. Баба-Яга вышла на двор, села в ступу, появившуюся на ее свист вместе с пестом и помелом, и выехала со двора при появлении всадника. Между тем Василиса накормила ночью куколку объедками от ужина Бабы-Яги. Зато кукла исполняет трудный наказ старухи, так что днем Василиса может осматривать на досуге дом Бабы-Яги, который поражает ее изобилием во всем. Вечером является Баба-Яга и остается ею довольной. На зов бабы «Верные мои слуги, сердечные други, смелите мою пшеницу!», являются три пары рук, и уносят пшеницу вон из глаз. Следует по-прежнему ужин и новый наказ: очистить мак от земли по зернышку. В следующий вечер старуха опять довольна Василисой и велит своим «слугам» из очищенного куклой мака выжать масло. В разговоре с Ягою-Бабою Василиса спрашивает ее только о виденных ею по дороге всадниках. «Это, — отвечает ей старуха, — всё мои слуги верные: день, солнышко красно и ночь. — Хорошо, что ты спрашиваешь только о том, что видела за двором, а не во дворе: я не люблю, чтобы у меня сор из дому выносили, и слишком любопытных ем».