— Знаете ли, — промолвила таинственно Марья Васильевна, — знаете ли, отчего, я думаю, больна моя Глафира?
— Отчего?
— Ее сглазили!
Я не мог не улыбнуться при таком объяснении ее болезни.
— Вы смеетесь? — продолжала Линдина с укоризной, — но я совершенно тому верю.
— И я не вовсе отвергаю возможности магнетического действия глаз на людей и животных, — отвечал я. — Между прочим, мне сказывали об одном человеке простого звания, который носил зонтик на глазах единственно из боязни причинить вред своим взором. Но его опасения могли быть ложны; что же касается до Глафиры…
— Ваш пример еще более подтверждает мою догадку. Мне кажется, что Вашиадан носит фиолетовые очки из той же предосторожности. Когда он снял их, Глафира тотчас упала в обморок. Но я умыла ее святой водой и надеюсь, что болезнь пройдет скоро.
Некстати было сообщать ей теперь мои подозрения насчет Вашиадана. Время, полагал я, объяснит загадку; хотя во всяком случае благоразумие требовало бы обходиться осторожнее с двусмысленным приятелем Петра Андреича. Но это его дело, а не мое.
При сем раздумье, нас позвали к Глафире. Узнав о моем приезде, она желала меня видеть.
Больная сидела на постели, склоня годову к подушкам. Положение ее руки на лбу показывало, что она старается принесть себе на память случившееся вчера с нею.
Рассказ матери подтвердил ей темное воспоминание.
— Да, — сказала она наконец слабым голосом, — почти так. О, как это было страшно. Но где батюшка?
— Он поехал в клуб, душа моя, — ответила мать, — и скоро воротится.
— Скоро? дай-то бог! Пора, давно пора открыть вам тайну этого бедного сердца. Вчерашний случай заставляет меня поспешить моим признанием. Не уходите, — прибавила она, обратясь ко мне, — вы будете моим, земным свидетелем.
Глафира находилась в напряженном состоянии духа Жар ее увеличивался, щеки и глаза пылали. Она продолжала с какою-то невыразимой торжественностью:
— Быть может, признание мое поздно; но, по крайней мере, вы поймете дочь свою; и если суждено ей скоро умереть, то она не понесет во гроб тайны, скрытой от родителей. Тогда молитесь за меня и просите бога, чтобы он не лишил вашу дочь той отрады в будущей жизни, которую она напрасно искала в здешней.
Эти слова произвели необычайное действие на Линдину. Для ней все было неожиданно, непонятно. Она хотела говорить и вдруг судорожно схватила руку дочери.
В эту минуту вошел Петр Андреич. Едва обратил он внимание на больную и, поцеловав ее в лоб, начал:
— Ну, что, прошло? Я знал, что пройдет. Представь, Marie, — продолжал он гневно, — проказник-то, наш роденька, мало того, что вчера на меня прогневался; нет, изволь отправиться в клуб да составь там заговор против моего представления! Хорошо, что болезнь дочери заставила меня отменить его; не то подумали бы, что я струсил. Нет, братцы, не того я десятка! Что затеял, то и выполню, хоть будьте вы семи пядей во лбу. Видишь, удумали сомневаться в моем верноподданстве! Куда подъехали! Сегодня вхожу в газетную: сидит князь Иван, да…
Линдина слушала мужа скрепя сердце; но, не предвидя конца его россказням, прервала их наконец с видом глубокого негодования:
— И тебе не совестно, — сказала она, — заниматься этими вздорами, когда дочь твоя на краю гроба!
Сильный удар долбней не произвел бы на Петра Андреича большего действия, чем эти слова. Он остался в том же положении, в каком был при конце своего рассказа: с раскрытым ртом, с наклоненным туловищем и руками, опершимися дугою на колена. Чувство родительское восторжествовало над мелким самолюбием.
— Как на краю гроба? — возопил он, выйдя из оцепенения.
— Да, и на краю гибели. Слушай признание своей дочери, быть может, преступной дочери!
Глафира величаво поднялась с своей постели.
— Я преступная? — воскликнула она. — Нет, родители! Я чиста, как голубь, непорочна, как агнец. Моя вина лишь в том, что я скрывала от вас свою страсть… Я любила!
— Ты любила! — вскричали отец и мать.
— И потеряла своего возлюбленного, — продолжала Глафира едва внятным голосом. — Вчера ровно год, как он умер.
— А кто тот дерзкий, который осмелился любить тебя без нашего позволения? — спросил сердито отец.
— Не тревожьте его праха, — уныло отвечала дочь. — Вот свидетель, что мой покойный друг до самой своей кончины скрывал от меня любовь свою. Слишком поздно узнала я, какое пламенное чувство он питал ко мне.
— И вы, сударь, знали о том и молчали?
— Он обязал меня клятвою никому не вверять его тайны, кроме вашей дочери. Заветные слова умирающего священны: я исполнил их со всею строгостию долга.