Пойдем навстречу вопросов, возникающих отовсюду по поводу романа. Зачем было Тургеневу поднимать старый спор, кончившийся благополучно, хотя и очень недавно – со времени редакционных комиссий, если не ошибаемся, – полным примирением обеих партий, к великому удовольствию образованной публики. Известно, что торжествующая сторона с тех пор признала возможным допустить необходимость примирения «народной мудрости» с европейским смыслом и общечеловеческими началами, а бывшие противники ее, взамен этой любезности, признали настоятельную потребность совещаться во многих случаях с привычками, убеждениями и представлениями народных масс. Чего же лучше желать? Если от времени до времени и являются у нас отголоски прошлой, еще недавней борьбы, если там и сям какой-нибудь ревнитель народности бросит грязью в почтенное имя уже замолкшего деятеля западной партии, если, наоборот, какой-либо неумеренный «западник» разразится внезапно хулою на светлые личности, дорогие не одному кругу из знакомых и друзей – то это ничего не доказывает. Генеральная баталия уже кончилась на всех пунктах; досадные перестрелки, нарушающие общее затишье, исходят из прежних сорвиголов, которых годы не могли укротить, и которые продолжают, не будучи в состоянии успокоиться, обмениваться ударами уже от одного своего имени и на свой страх. Так зачем же было – повторяем вопрос – воскрешать в романе 1867 года дух, приемы, сущность полемики 40-х годов и снова начинать битву, но теперь уже перед пустыми лагерями и с двойной опасностью: во-первых, прослыть врагом спокойствия и порядка, с таким трудом водворенных, а во-вторых, иметь подобие писателя, подогревающего свое произведение едкими воспоминаниями прошлого – на манер наших романистов и драматургов, обращающихся за тем же к упраздненному крепостному праву?
Мы позволяем себе, однако ж, думать совсем наоборот, что настояла полная, совершенная необходимость поднять снова старый, забытый спор, и что Тургенев, выдвинув его теперь вперед при самом начале романа, как будто он никогда не разрешался или разрешился преждевременно, тем самым показал глубокое понимание, верное художническое чутье современных задач.
Потугин, в одну из минут своего злобного вдохновения, объявил, что он тогда только признает за русским обществом способность к творчеству и самодеятельности, когда оно изобретет зерносушилку, совершенно необходимую ему и ненужную в Европе. Но что это за вызов? Пишущий эти строки сам видел на Волге образец доморощенной зерносушилки, который, правду сказать, имел еще довольно аляповатый вид, но с годами и опытом, вероятно, получил более стройную форму и все нужные качества для исполнения своего предназначения. Нет ничего мудреного русскому человеку выдумать зерносушилку, особенно с помощью американских образцов того же инструмента. Зерносушилка будет нами сочинена, без участия Европы – в том нет сомнения: не труднее же она коноводки, амосовских печей и прочего, что русский человек сочинил вполне уединенно и независимо. Напрасно Потугин и не предложил других условий для своего публичного покаяния и не сделал, например, вызова русскому образованному обществу сочинить, без содействия европейской цивилизации, что-либо похожее на публичные и домашние нравы, т. е. что-либо, заслуживающее названия нравов в человеческом смысле. Он мог бы также задать и другую тему обществу, например, изобресть, без употребления в дело европейской мысли и европейского развития, что-либо похожее на жизненные руководящие идеалы личного и семейного существования, которые достойны были бы признания и, в то же время, способными оказались устроить разумно внутренний быт людей, склад их мыслей и самый способ выражения – язык их сношений между собою. Если бы приобретение всего этого зависело от восторженного и – прибавим – вполне законного поклонения доблестям избранных русских людей, которые засвидетельствованы историей, или от невольного удивления к силе народного дара, создавшего громадное государство, имеющее не менее громадную будущность перед собой, или от поразительных примеров деятельной жизни нашего великого племени, верующего в себя и никогда не унывающего, – то зачатки достойных нравов и благородных жизненных идеалов оказались бы повсеместно. Но именно очевидное, изумляющее отсутствие тех и других, за малым исключением, почти во всех слоях общества, во всех обычных отправлениях, публичной жизни нашей, даже иногда в лицах, одушевленных горячим желанием добра, и в таких, которые, по-видимому, обладают высоким светским образованием – ясно свидетельствует, что обыкновенных нынешних уроков наших нам еще мало, и что мы лишены какого-то весьма важного двигателя развития и образованности. Когда роман Тургенева представляет нам живые образцы некоторых существующих теперь нравов и понятий на Руси, он обнаруживает только пустоту, оставленную между нами и этим отсутствующим двигателем. Значение его особенно понижается после рассказа о том, как выразилась чистая самодеятельность русской жизни и, вдобавок, на высших ее ступенях! С одной стороны, это великолепный Губарев со своей командой из нигилистов и социалистов низшего порядка; с другой – «благоухающий» генерал Ратмиров со своими сослуживцами и ровесниками, готовыми ринуться на все уже существующие завоевания гражданственности и порядка. Каковы они с виду и в своих беседах, читатель может увидеть в создании Тургенева. Картина, им написанная, становится еще мрачнее при мысли, что обе партии стараются, каждая с своей стороны, овладеть влиянием, получить мысль и нравственное воспитание общества в свое распоряжение, и что между ними обеими ничего нет, кроме кликов празднества, все еще продолжающегося, по случаю победы «народного духа» над его отрицателями.