Кажется, самый верный ключ к пониманию этого человеческого типа дают записки известного французского историка Пьер-Клода Дону, ставшего одним из соавторов Конституции 1795 года. Будучи брошен в тюрьму за принадлежность к жирондистам, он ожидал смерти со дня на день — и тут узнал вдруг о казни своего главного преследователя. По горячим следам Дону набрасывает психологический портрет тирана.
«Желчный темперамент, узкий кругозор, завистливая душа, упрямый характер предназначали Робеспьера для великих преступлений. Его четырехлетний успех, на первый взгляд, без сомнения, удивительный, если исходить лишь из его посредственных способностей, был естественным следствием питавшей его смертельной ненависти, глубинной и неистовой зависти. Он в высшей степени обладал талантом ненавидеть и желанием подчинять себе. В своих мечтах о мести он был полон решимости покарать смертью всякую рану, нанесенную его чувствительному самомнению; и чтобы тайное ощущение неполноценности перестало разрушать иллюзии, созданные его самолюбием, он хотел бы остаться лишь с тем, кого считал неспособными себя унизить. С лавних пор он изменил значение слова «народ», приписав наименее образованной части общества свойства и права общества в целом. Вот в каких словах он без конца превозносил справедливость и просвещенность народа: никому не дозволено быть мудрее, чем народ; богачи, философы, писатели, общественные деятели были врагами народа; революция может закончиться лишь тогда, когда больше не станет посредников между народом и его истинными друзьями… И вот из этого народа Робеспьер сделал божество, из революции — предмет фанатичного поклонения, верховным понтификом которого стал он сам; жреческий пафос был наиболее выразительной чертой его убогих писаний…» [Menard, 2001: 85].
Реалии той Великой революции закономерно перекликаются с образами революции русской. Не то Куприн, не то Струве — разные источники расходятся на этот счет — назвал Ленина «думающей гильотиной». Метафора подходит и многим соратникам: любопытно, что очень похожее определение для излюбленного типа героев польского писателя Генрика Сенкевича придумал задолго до революции кто-то из собратьев по перу. На их языке, в данном случае понятном без перевода, — sentymentalna gilotyna. Феликс Дзержинский, в ранней юности бывший ревностным католиком и патриотом Речи Посполитой, почти наверняка зачитывался тогда историческими романами Сенкевича. Не с этих ли персонажей родной литературы — вкупе с фигурой реального вождя — он потом и «делал жизнь»?
Но по крайней мере в отношении Ленина подобные сравнения выглядят чересчур лестно, равно по части мышления и сложности механизма. Он сработал скорее как плуг, перевернувший залежалые сверх меры пласты российской истории. Или как топор, которым общество рубануло с маху по гордиевым узлам своих противоречий.
Преувеличенными кажутся и утверждения, будто Ленин рвался к власти как таковой, ради нее самой. Он, похоже, так и не сподобился узнать ее и понять. Наглядней всего об этом свидетельствуют предсмертные записки, так называемое завещание. После шестилетнего опыта верховного правления — какой-то Рабкрин, кооперация, «служебные характеристики», розданные соратникам на будущее, когда его самого не станет… в общем, ахинея полная. По-видимому, вся ленинская борьба за власть была лишь сильно запоздавшим самоутверждением. Впрочем, самые важные перемены в поли гике нередко достается осуществить людям недалеким: они хуже представляют последствия своих действий, меньше боятся ошибиться и потому чаше других попадают в цель кратчайшим путем.