Выбрать главу

В Мензелинск въезжали под мелким, неторопливым дождем, добавившим сумеречности (или призрачности) нашему свиданию. Я вглядывался в мокрые, темные дома; конечно, ни одно бревно в них не помнило меня, прочитывал вывески и плакаты, при слове «Мензелинск» еще и еще раз убеждаясь, что я в родном городе, в каждом прохожем искал и, казалось, видел знакомого, но не мог вспомнить ни имени, ни фамилии. А Николай не сомневался в моей памяти:

— А вон тот самый овраг.

— Какой тот самый?

— Где пещеры рыли.

— Что-то неглубокий стал.

— А тот дом узнаешь?

— Да-да, припоминаю… вот и Нардом, — обрадовался я, узнав здание из красного кирпича и сразу вспомнив праздничное чувство, с каким мы кружили здесь в дни гастролей фокусника Абдулы или женщины-змеи.

— Теперь тут Татарский театр драмы. Между прочим, знаменитый — по всей стране ездит. Ну, приготовься, сворачиваем на Советскую.

На этой улице мы с матерью квартировали у Сумзиных. С Володей, их сыном, строили на задах огорода балаган, так сказать, для уединения и вечерних мальчишников — всласть поговорить, побаловаться табаком, печеной картошкой; напротив жили Елховы — большая, веселая, гостеприимная семья, в их дворе я пропадал и зимой и летом — витал там особый дух ребячьей вольности и выдумки; на этой улице старший брат выбрал себе жену; здесь, ближе к Лесной площади, у заборов всегда лежали сосновые бревна, на них мы и просиживали долгие летние вечера. На них я и запомнил на всю жизнь, как пахнет летний вечер в провинциальном городке: горячей смолой, остывшей пылью на лопухах у забора, парным молоком, медвяностью раскрывшихся табаков в палисадниках и свежим, полевым, розовым от заката покоем, нисходившим на нас вместе с вечером. По этой улице почему-то очень любили прогуливаться парочки (так и говорили тогда; он гуляет с такой-то, она гуляет с таким-то, — подчеркивая этим глаголом невинность и начальность романов — всего лишь гуляют по улице), мы пугали застенчивых, деревянно идущих кавалеров внезапным хоровым мяуканьем и лаем, а порой и спасали от позора чересчур нагулявшегося — он устремлялся с дороги к нашим бревнам с каким-нибудь пустым вопросом: «Сеньки здесь нет?» — хотя Сенек на Советской не жило, — и тотчас же нырял в лебеду за бревнами, успев попросить сквозь сжатые зубы: «Пошуми, братва, погромче». Мы дружным хохотом заслоняли звучное журчание.

Теперь по улице бежали унылые октябрьские ручьи, дом Сумзиных принадлежал другим хозяевам. Юрка Елхов, наш румяный и рассудительный коновод, строил где-то железную дорогу, не было бревен у заборов — поредели мензелинские леса, — я узнавал и не узнавал Советскую, и это состояние «узнаванья-неузнаванья» будет преследовать меня в Мензелинске, будет являть неожиданно забытые лица, события, случаи и будет настойчиво приобщать к простой истине: прошлое всегда с нами, но черты его сквозь сегодняшний октябрь или, допустим, август утратили свежую, праздничную резкость, смягчились печально и буднично или, точнее, приобрели выражение устойчивой, неулыбчивой трезвости.

А вот и дом Николая, и над занавеской старчески внимательное, неузнающее лицо его матери — Марьи Николаевны.

Позже нам захочется пройтись по ночным улицам под редким, каким-то усталым дождем мимо монастырских стен, конного двора, мимо школы, где все мы учились, мимо пожарной каланчи на улице Розы Люксембург, где я жил последний мензелинский год, и выйти наконец под вспышки: «а помнишь? а помнишь?» — на окраину города, к дамбе, к удивительному стальному мосту через Мензелу. Постоим, приятельски похлопаем по мокрым заклепкам мостовых дуг и отправимся назад. У одного окраинного домишки Николай замедлит шаг. «В такую же ночь меня сюда вызвали. Тягчайшее преступление». Николай рассказал одну из своих прокурорских историй, где было много жестокости и запредельного, дьявольского расчета.

Я почувствовал, что детство, так пылко и нежно разросшееся нынче в душе, сжимается, съеживается, занимает область, несовместимую с теперешними областями.

 

Утром пошли с Николаем на кладбище — я надеялся разыскать могилу отца по приметам, сказанным матерью: «Сразу за церковью, под тремя березами». Дождя не было — так, туманная морось без ветра, похожая на апрельскую, предпасхальную. Мы когда-то квартировали с матерью у сестер-монашек, наверное, последних в Мензелинске, этаких маленьких, чистеньких старушек, доживавших век без монастыря, в своем доме, и они таскали меня каждый день в церковь (запомнилось: весна, ветки вербы набухают серебряно на подоконниках) по такой же вот жидкой грязи, а чтобы не скучал и не канючил, набивали мои карманы просфорами, которые сами и пекли.