Выбрать главу

В третьем или четвертом классе я читал «Детские годы Багрова-внука» и радостно растерялся, когда дошел до сцены, где Сережа Багров с маменькой и отцом останавливаются на берегу Ика: «Вот это да! Про наш Ик в книжке написано! И давно уже написано!» С изумлением и некоторой ревностью я понял, что Ик мой, вроде бы как собственный Ик, при помощи этих страниц превратился в речку, принадлежащую многим, а потому речку удивительную, уж, конечно, не случайно замеченную, ведь не про каждую в книжке напечатано.

Я приносил «Детские годы» в школу, брал с собой в гости, читал соседям. Иван Михайлович Красильников, человек недоверчивый и насмешливый, достал очки, потянул книгу к себе: «Ну-ка, где здесь буквами-то Ик показан?» Прочитал не только сцену привала, но и дальше заглянул. «Был Ик да Ик, а тут, смотри, как все красиво. И про деревья в тумане сущую правду написал. Ты выучи-ка это до буковки да как стихи на вечерах читай. Ну, на утренниках, если вечеров нету».

Давно выучил, да давно не вспоминал, а теперь вот кстати.

«При блеске как будто пылающей зари подъехали мы к первому мосту через Ик; вся урема и особенно река точно дымилась. Я не смел опустить стекла, которое поднял отец, шепотом сказав мне, что сырость вредна для матери; но и сквозь стекло я видел, что все деревья и оба моста были совершенно мокры, как будто от сильного дождя. Но как хорош был Ик! Легкий пар подымался от быстро текущих и местами завертывающихся струй его. Высокие деревья были до половины закутаны в туман. Как только поднялись мы на изволок, туман исчез и первый луч солнца проник почти сзади в карету…»

Спускаемся с Икской горы, приводившей раньше на весело скрипевший деревянный мост, а теперь тормозим у насосной станции в виду затонувшего парохода (труба торчит да капитанский мостик) и вот этого вечного отныне осеннего половодья с редкими стогами на последних, не залитых пока луговых пригорках.

Потом плывем на лодке — утки поднимаются из-за каждого куста, но мы не стреляем: в лодке тесно, она утла и ненадежна, но от стесненного, рвущегося из нас азарта старенький мотор, кажется, стучит бойчее. Холодно, зябнут руки и уши, мы ежимся, опускаемся в воротники и постепенно застываем от ломотного студеного ветра. Николай вдруг протягивает ружье своему сыну Вадику:

— Ну-ка, берись за приклад покрепче. Гнуть сейчас будем.

— Чего гнуть? — не понимает Вадик.

— Стволы. Чтоб из-за кустов стрелять.

Пытаемся улыбнуться, но губы свело, и странно видеть и чувствовать, что вместо улыбок на лицах у нас синие кривые гримасы.

Пристаем к желтой гряде временного острова и расходимся, сразу согревшись в предвкушении вольного поиска и разящего взлета стволов.

Бреду вдоль стены луговой осоки, по щиколотку в воде, ружье закинул за спину — что-то не взлетают мои утки. День расходится: до солнца ветер еще не добрался, но самые тяжелые, жирные тучи разогнал, и день осветился предвестием солнца. Повеселели, позеленели бесконечные воды окрест меня, дальние ивы откликнулись тихо зажегшейся позолотой — соединялись на моих глазах не совсем исчезнувшие аксаковские картины с новым, затеянным его потомками пейзажем, нагоняя уныние неестественностью зрелища, невозможностью как-либо исправить его и жалким желанием спрятаться, уберечься от раздражительных размышлений, не оставляющих, так сказать, и на дне будущего моря.

Таким же мелководьем с равнодушным и неуместным плеском среди жаждущих цвести и плодоносить полей начинались Братское, Иркутское, Усть-Илимское водохранилища — я ходил по их дну, запоминая брошенные лиственничные боры, лесосеки, непомерные сосновые плоты, потом так и не всплывшие, черные многоверстные лужи на тучной илимской пашне, самой плодородной в Восточной Сибири…

Запоминал не для будущей горькой строки, не из склонности к праведнической риторике («Разве можно так с землей обходиться?!»), а из желания понять и совместить в себе молодой, удалой, с испариной азарта лик котлована, скажем, Братской ГЭС, сияние артельной праздничной истовости в глазах, когда каждый наперегонки норовил подсунуть свое плечо под любую тяжесть (то ощущение, может быть, самое дорогое из ощущений молодости), и сиротливые пространства, как будто никогда не растившие, не согревавшие, не утешавшие людей. Хотелось рассказывать о пьянящем трудолюбии котлована и с мимолетной стыдливостью хотелось отвернуться от илимской пашни: извини, по-другому ГЭС пока не научились строить, так надо — страдай не страдай. Пашни исчезли вроде бы бесследно и покорно: работайте, покоряйте, если так надо, — но постепенно выяснилось, что невозможно строить и разрушать одновременно, затопленные земли живут в нас; боль, причиненная им, воскресает в нас стыдом и растерянностью: как легко и бездумно мы с ними расстались, не попытались спасти их, выгородив дамбами и плотинами, не подозревая, что дешевизна строительства обернется неокупаемыми нравственными затратами.