Выбрать главу

Татьяна не заметила, в какой день и час отпустила, не застила больше свет глухая и слепая боль, освободив сердце для спокойного, медленного горя, которое не мешало работать, ругать и ласкать Вовку, сдержанно-устало объяснять ему: «Папа уехал. Не знаю. Когда вернется, тогда вернется, как с делами управится. На кудыкину гору. На Север уехал, на Север». Горе позволяло и улыбаться, но, верно, с какой-то машинальностью: чувствуешь, губы шевельнулись — и все, вроде не твоя улыбка, вроде как по заказу, вроде чужой команде подчинилась — в этом месте улыбнись, положено.

В сороковины она пришла на кладбище. Холодная, моросящая жижа — ни дождь, ни снег: пустынное скорбное пространство; убогая зелень неживых, металлических листьев — Татьяна не заметила всего этого, присев на скамеечку возле Сашки. Но леденящее кладбищенское одиночество, неслышно ступая по раскисшей земле, вскоре окружило ее, присело рядом, бесцеремонно потеснило, подтолкнуло плечом: очнись, заметь меня. Татьяна оглянулась: как пусто, сыро, черно кругом! С могильной тумбочки на нее смотрел, улыбаясь, Сашка, словно собирался сказать, как не раз говорил когда-то: «Ну, мать. Не хнычь. Кукситься хорошо, кому делать нечего». Татьяна закрыла глаза. И как бы помимо чувств, помимо рассудка вошло в нее сознание, нет, ощущение, состояние какой-то особой, редко выпадающей прозорливости: исчезнут эти дни, составятся годы, и никто, никто не будет помнить Сашку, ни одна живая душа! Его не будет — и рассеется, исчезнет память о нем. Он был хорошим человеком, очень хорошим. Ее мужем. Но этого так мало, чтобы люди не забыли его. «Сашка, Сашка! Никакой родни у тебя, кроме меня. Только я тебя и запомню, только я и смогу. Сашка! Если я тебя забуду, пусть мне будет хуже всех на свете! Хуже нищенки, старухи одинокой. Слышишь? Не забуду, не забуду, не забуду!» — повторяла и повторяла Татьяна, с внезапной суеверной ясностью поняв: она не посмеет, никогда не посмеет забыть этой клятвы.

По прошествии времени, по истечении некоего житейского срока, отпущенного подругами и соседками на вдовий траур, они подступили к Татьяне с разговорами: «Тань, пора уж и на людях показаться. Не век же одной сидеть». «Танька, да ты только мигни — женихи стаей слетятся». «Танюшк, вон на Амурской, возле магазина, тоже вдовец живет. Серьезный мужчина, самостоятельный, машину держит. Парнишке-то отца надо. Одна, девка, не справишься».

Она либо отмахивалась, либо с равнодушной улыбкой говорила: «Ох, и нелегко свахам хлеб достается. А от меня и крошки не перепадет. На меня угодить трудно».

Заглядывая в дальнейшую жизнь, Татьяна видела: как бы истово она ни помнила Сашку, но ради Вовки и, уступая своей долгой еще молодости, ей придется — уже при трезвом сердце — соединиться с каким-то человеком. Но этот человек должен уважать ее прошлое, беречь ее память, не требовать всего сердца, потому что никому никогда не сможет она теперь отдать своего сердца.

7

Иван приехал последним автобусом. В стылой радужной мгле тепло желтело окно автостанции. Иван остался на улице: не с шофером же заходить! Но и когда тот, отметив путевку, вернулся в кабину, погазовал на месте, посигналил, торопя случайных полуночников, Иван все кружил и кружил вокруг вокзала, тянулся на цыпочках к желтому окну, и вдруг от затянутых льдом стеклин наносило на него таким жаром, что он сдвигал шапку на затылок, утирал лоб: «Вот жжет меня, прошибает. Боюсь, что ли?»

Еще в автобусе он придумывал, что же скажет Татьяне. Какие слова, но не придумал — помешала откуда-то взявшаяся вдруг мелочная наблюдательность: Иван замечал, и кто входил, и кто выходил, и какие машины встречались и обгоняли автобус, со странным вниманием прислушивался к разговорам соседей. Наконец разозлился: «Да что это я! Еду, можно сказать, за судьбой, а всякими глупостями отвлекаюсь!» И тут же понял: он нарочно отгоняет решительную думку, не то боясь ее, не то смущаясь, самому было непонятно. Хотел вот на воздухе подумать, сосредоточиться, а вместо этого кружит и кружит, напала какая-то пустая расслабляющая жара. «Сейчас сюда милицию — и меня заберут. Точно. Скрадываю прямо-таки эту диспетчерскую. Жулик и жулик — кто посмотрит».

Он решительно вошел и хрипло-настывшим голосом сказал:

— Добрый вечер, то есть добрая ночь!