Выбрать главу

Первым приезжал он на фабрику и уезжал последним - а люди всегда уважают и понимают труд. Он не разрешал без своей визы ни увольнять рабочих, ни накладывать на них штрафы.

- Не слишком ли идиллическая картина? Возможно ли, чтоб между владельцем Трехгорки и рабочими не было некоторого конфликта интересов?

- Ну разумеется, все было. Был и девятьсот пятый год. Некоторые рабочие, знаете ли, получили настолько хорошее образование, что стали интересоваться революционным движением, посещать кружки. После неудачи пресненского восстания дед был приглашен в суд, где разбирались дела некоторых рабочих мануфактуры, ставших впоследствии крупными революционерами. Дед говорил на заседании: «Я ничего не знаю о факультативной деятельности этих людей, но они отличные рабочие!» Когда иные из них были осуждены (и не к расстрелу, надо сказать), дед принял их детей в заводской приют. Приютских детей каждое воскресенье привозили к нему на дачу. В наши дни, когда деда наконец перестали публично проклинать, в одной из газет появилась статья старого рабочего, девяностолетнего Ивана Крылова. Он был воспитанником приюта, вспоминал о том, как дети жили. Их обучали не только техническим навыкам, но и литературе, музыке. Летом у каждого в огороде была своя грядка. Каждый месяц возили в театр, они и сами играли в домашних спектаклях. Еще до войны дедушка получил орден Почетного легиона - именно за свое отношение к рабочим. Французская делегация была потрясена разнообразием форм социальной деятельности на фабрике. Пожалуй, в отношениях с рабочими моя семья проповедовала глубинное равенство. Девизом многих представителей прогрессивного купечества было слово «делиться». Это тогда было модно - делиться. Делились и дедушка, и отец, - но, возможно, для них было более важно понятие «причастность». В 1927 году, когда мой отец умер, рабочие несли его от церкви до кладбища на руках. Несли мимо фабрики. На ленте венка написали: «С тобою хороним частицу свою, слезою омоем дорогу твою». Они понимали, что такое целое и что такое часть, знали цену причастности.

А потом три года кормили нас с мамой. Помню, приезжали ночью, привозили муку, сахар. Три года мы жили на средства рабочих. Как только мама поступила на службу, она поблагодарила их и просила больше ничего не приносить: нэп уже кончался, рабочие могли пострадать за поддержку семьи капиталиста. Будущее показало, что мама была права. В 1937 году за отцом пришли.

- Как так?

- Очень просто. Вошли товарищи. «Нам нужен Иван Николаевич Прохоров!» Мама говорит: «Его нет!» Всполошились: «Как нет?! И где же он живет?» И тут мама с бесконечным злорадством ответила: «На Ваганьковском кладбище!»

Арестованы были многие из семьи Прохоровых, арестовали в конце концов и Веру Ивановну.

III.

- 17 августа 1950 года (я была в отпуске) мне неожиданно позвонили из института: вас ищут из Совета министров! Вероятно, им срочно нужен человек с хорошим английским. И точно, ищут. «Давайте встретимся, познакомимся, хорошие условия, интересная работа, Совет министров…» - «Слушайте, - говорю я, - осталось всего полмесяца до начала занятий, нельзя ли отложить встречу?» - «Речь идет лишь о знакомстве, нам срочно, прекрасные условия…» Пришлось соглашаться. «Хорошо, только ненадолго. Сегодня я занята, очень тороплюсь».

Я никого не предупредила, что ухожу; только оставила сестре записку: «Скоро вернусь». На встречу пришел молодой человек, штатский, вполне вежливый. Садимся мы в троллейбус, едем мимо «Националя», мимо Дома союзов вверх, к Лубянке. «Вот же Совет министров! Отчего мы не вышли?» - «Нам дальше!» Дальше останавливается троллейбус возле прекрасного дома на площади. «Нам здесь выходить». - «Это же НКВД! Почему вы мне раньше не сказали?» - «Да какая же вам разница?» Имеется в виду: какая разница, где работать, - ведь мне предложили вести курсы английского языка. Разница очень большая, однако объяснить истинную причину (нежелание иметь какое-либо дело именно с этой организацией) я не могу. Говорю первое, что приходит в голову: «У вас крайне секретная работа. Я не готова в полной мере соответствовать этому высокому уровню закрытости. Я могу потерять бумаги, например. Потом, у меня нет с собой паспорта». - «Ничего, я вас проведу».

Идем по центральной лестнице - ковры, цветы, пятый этаж. Кабинет. Дверь мне открывает опять же штатский и вежливый человек. Сопровождающий мой исчезает. Завязывается светская, даже элегантная беседа: трудно ли учить английский, тяжело ли добиться правильного произношения, какие учебники хороши? Время идет, два часа пролетели; мне пора домой. Говорю: «Вы знаете, я, наверное, все же не смогу здесь работать». Веселое удивление моего лощеного собеседника: «Как не сможете?» Между тем я ничего еще не подозреваю, ни о чем не догадываюсь. Вновь принимаюсь за объяснения. «У меня, как вы прекрасно знаете, происхождение, потом мой характер: все теряю». - «Ну что вы, Вера Ивановна, при чем тут происхождение! У нас условия очень хорошие, вам понравится! Прошу вас подумать. Мы вам позвоним». Смотрит на часы, встает, пожимает мне руку. Я беспокоюсь по поводу паспорта. Выпустят ли внизу? «Наш дядя Вася все устроит», - сказал мой собеседник с веселым смехом. И тут мне впервые стало как-то неприятно.

Появляется дядя Вася, угрюмый, лысый, и ведет меня вниз по другой, не парадной уже лестнице. Я бегу-спешу. А он мне, усмехнувшись: «Чего торопишься?» Внутри все растет неприятное чувство: происходит что-то не то. Но я абсолютно еще не понимаю, что уже арестована. Мне следователь потом говорил: «А вы вообще лишний месяц прогуляли. Ордер еще в июле был выписан». Наконец я вижу перед собой дверь, дергаю ручку и оказываюсь в ярко освещенной электричеством комнате. Это каптерка, казенное помещение для охраны, солдаты играют в домино. Увидели меня, окружили. Началась процедура ареста.

IV.

Легко понять, почему Вере Ивановне так помнится эта сцена. Как в неприятном сне: вместо ожидаемой улицы, выхода - залитая беспощадным электричеством казенная комната, каморка, вход.

Сам арест необъяснимо театрален.

- Два часа чистого театра, причем абсолютно бесполезного, потому что по сути дела я уже СИДЕЛА, - говорит Вера Ивановна. - Впрочем, мой следователь и потом обнаруживал если не артистизм, то чувство юмора. Например, когда мы с ним в первый раз встретились уже с разъясненными ролями, он спросил: «Ну, как вам, Вера Ивановна, камера?» Я ответила: «Ничего».

«Иногда аресты кажутся даже игрой, - пишет Солженицын в „Архипелаге ГУЛАГ“, - столько положено на них избыточной выдумки, сытой энергии, а ведь жертва не сопротивлялась бы и без этого. Хотят ли оперативники так оправдать свою службу и свою многочисленность?»

В «Архипелаге» перечисляются случаи изобретательных, лукавых арестов: кавалер приглашает девушку на свидание и везет на Лубянку; управленцу неожиданно дают в месткоме путевку в санаторий («Отдыхайте на курортах Северного Кавказа!») и арестовывают на вокзале с чемоданом отпускного барахла; веселого предпраздничного покупателя приглашают в отдел заказов гастронома, а там его уж заждались.

Вера Ивановна вспоминает случаи, известные ей. Историю встревоженной дачницы, например. Женщине сказали, что ее срочно вызывают с дачи домой. Та, как была, в домашнем летнем платье, бросилась в машину. Привезли же ее не домой, а в присутствие.

- У одной несчастной так остался ребенок маленький, - говорит Вера Ивановна. - Попросили выйти на минутку на улицу: пришло-де письмо на ее имя. Она подошла к машине - и все.

Скучали и придумывали себе развлечения? Множили растерянность, абсурд - чтобы клиент был податливее?

- Вера Ивановна, вас арестовали как дочку Прохорова, как внучку Гучкова?

- Нет, за антисоветские разговоры, по доносу. Пятьдесят восьмая, пункт первый. Следователь мне говорил: «Ну что, Веруся, клеветали? Эк вы попались! Надо ж такое сказать: „Жалко людей!“» Я ему отвечала: «А в чем попалась-то? Ну, жалко мне людей, и что с того? Я их к бунту, что ли, призывала?» Я не подписывала протоколов и признательных бумаг, но знала, что ничего в моей судьбе уже не изменится. Что б ни делала, все равно получила бы свою детскую десятку. Детскую - оттого, что в те годы это был самый маленький срок по пятьдесят восьмой статье. Тюремная и лагерная атмосфера пятидесятых годов отличалась от климата тридцатых и сороковых. С одной стороны, на Лубянке веселое оживление. Начинается страшнейшая антиеврейская кампания, борьба с космополитами. Ох, как веселились следователи по поводу того, что я русская: «И как это вы в лагере будете одна русская?» На радость работникам органов, очень много было арестованных евреев, а еврей - это вообще очень смешно. Потом, укрупняются Особлаги, срок появился новый, двадцатипятилетний. Те, кого сажали в пятидесятом, должны были выйти в семьдесят пятом: это ж какие многолетние перспективы, сколько работы, какие масштабные планы! С другой стороны, что-то в воздухе уже начало меняться, лагеря были все же не такие страшные, как в конце тридцатых. Я долгое время Шаламова читать не могла, настолько страшно то, что он пишет. Состав послевоенного лагеря: несчастные жены-повторницы, подросшие дети расстрелянных родителей, несчастные коммунисты - уже из тех, кто раз в жизни мельком видел Троцкого на собрании. Шестьдесят процентов лагерного контингента - Западная Украина, оуновцы, бендеровцы, крестьяне, пустившие партизан переночевать. В пятидесятом пошел поток «бендеровских жен», получавших десятку за недоносительство на мужа. В Литве и Латвии как раз началась коллективизация… Много было немцев: остатки Коминтерна и просто арестанты из восточной зоны, те, кто был побогаче. Им давали статью «измена родине», они все не могли понять, какой же именно родине изменили.