Одновременно с раздербаниванием старинных дачных мест началось строительство новых поселений - коттеджных поселков. Это и не загородный дом в полном смысле слова, и не дача. Большинство так называемых коттеджей - расширенный вариант городской квартиры с туалетом при каждой спальне. «Зачем же при каждой?» - спросил я у владельца такого «идеального дома». «Пусть будет. Я рос в бараке, где был один унитаз на двенадцать семей». Что ж, это многое объясняет. В другом коттеджном поселке меня потрясли три очень странных дома - одноэтажные, вытянутые, с дверью, но без окон. «А, это миллионеры с Сахалина, - пояснил провожатый. - Они другой архитектуры никогда не видели».
И вот я мучительно решаю вопрос: неужели каждый теперь имеет право на дачу?
И слушать Баха - тоже?
Евгения Долгинова
Как только в раннем детстве спят
Почему в моде ненависть к шести соткам
Если дача Бах, то сапоги - Пушкин. Все перепуталось, и странно повторять: астры - цветы не шестисоточные. Их рисовал Станислав Жуковский в 1912 году на вполне дворянской белой веранде, а романс «Астры осенние, грусти цветы, тихи, задумчивы ваши кусты» композитор Харито написал еще до Первой мировой, в аккурат после хризантем, которые отцвели уж давно, и исполнял в одном концерте. С дачей же в точности наоборот: уже к середине XIX века это было явление столь же массовое и демократическое, как, к примеру, самовар. У кого самовар золотой, у кого жестяной, а у кого и закопченный, но это уже подробности. Летний город позапрошлого века с его, мягко говоря, несовершенными коммуникациями отчаянно вонял, и повальное бегство горожан всех сословий на природу объяснялось не столько модой, сколько благими гигиеническими порывами.
Образ «величественной, усадебной дачи» можно отнести, пожалуй, к допушкинскому веку. Институт дачного найма возник уже при жизни солнца русской поэзии. Личное дачевладение было знаком особого процветания («Они теперь на даче. У них богатейшая своя дача». Достоевский, «Вечный муж», 1870). К середине века за город рванули мещане, и уже в 1863 году по ветке Москва-Серпухов пустили дачные («веселые») поезда, чтобы всякий мелкий служащий, «оставя беспокойство в граде», мог из присутствия поспеть к семейному ужину. Платформа Перловская под Москвой создана коммерческой инициативой купца Перлова, застроившего местность как раз дачами под съем. «А кто не мог одновременно платить и за городскую квартиру, и за дачу, выезжал за город со всем своим скарбом (а квартира на лето сдавалась…). Но считалось, что детей надо вывозить обязательно, чего бы это ни стоило» (из интервью Е. Фрикен). Или у Тэффи: «У нас начинают искать дачу в марте, когда еще снег лежал и ничего видно не было». И титулярный советник, и писарь, и мастеровой могли себе позволить дачу внаем - где дом, где избу с хозяевами, а где комнату: в предместье ли, в дачной местности или просто в деревне. И чиновники, и художественная интеллигенция от Репина до Гольденвейзера дачи снимали, и Ахматова родилась на съемной даче (избушке, как она потом ее назвала, может, и привирая; к столетию на месте «избушки» установили барельеф Анны Андреевны с такими длинными пальцами, каких она не имела отродясь). Имущественный ценз здесь был вторичен.
Дачное движение стало массовым (условно массовым) не в 20-е, а в 30-е годы. В 1927-м появилось постановление ВЦИК о дачных поселках. Таковыми предлагалось считать селения, где не более четверти проживающих занимались подсобным хозяйством. В таком поселке с укладом предместья, молочницами, старыми садами и близкой железной дорогой жили Тимур и его команда. Массового дачного строительства в дохрущевскую эпоху не было и быть не могло: страна строила совсем другие объекты, обыватель жил аскетически, радовался «Краковской», девушки чистили парусиновые тапки зубным порошком. «Веселые ребята» явно резвились на арендованной даче какого-то недорезанного; семья будущего академика Лихачева во времена его студенчества снимала дачу в Токсово, которую «нужно было использовать по полной» (Ленинград унаследовал дачеманию Петербурга). «Цеховые» поселки стали появляться в середине 30-х (Переделкино заложили в 1935-м), а обывателям, как встарь, оставался частный сектор - наемные комнаты, углы, деревни. Номенклатурные же дачи были не собственностью в строгом смысле слова, а частью соцпакета, элитного пайка, и прозвучавший в 1958 году вопрос Пастернака «А дачу отберут?» самым выразительным образом характеризует зыбкость и хрупкость имущественного сознания.
Ненависть к шести соткам - в особенности ненависть того, кто глядит с «На Рублевке», - кажется иррациональной и, пожалуй, заслуживает особого внимания. Нет бы радоваться: люди сорок лет выпускали социальный пар, вывозили детей из неволи душных городов, зимой худо-бедно имели витамин в маринадах и черносмородиновом желе. Нет, один и тот же лай: нерентабельность, черный труд, уродство, в грязи, в говне, колорадский жук. Эта интересная эмоция, похоже, сформирована не столько тоской по утраченной эстетике дворянского и советского дачного биг-стайла, сколько охранительными интуициями. В самом деле: эксперимент с шестью сотками был грандиозным покушением на миражи советского истеблишмента, на его (в войновичевском смысле) «шапку», на чувство сословной исключительности, особенно бережно пестуемое процветающей частью интеллигенции. Недвижимость перестала быть премией и статусной меткой, превратилась в предмет массового обладания, такой же, как холодильник ЗИЛ и телевизор «Рубин». Мелкие обыватели - инженеришка с учителкой да слесарь с контролершей - где интуитивно, а где сознательно эпигонствуя, занялись символическим присвоением чужих культурных образов.
Потому что - не грядкой единой. Люся с 1-го шарикоподшипникового не только трясла мясами да корячилась в голубых панталонах; к началу 80-х она, приметливая сволочь, розы принималась выращивать. У ограды сажала жасмин и белый шиповник, страсти виновник, покупала у кустаря плетеное кресло, набрасывала на него самовязаную шаль и ставила цветы на белую скатерть - выходил заемный интерьер. Не клеенка, селедка, газета, но, против всех и всяких правил, просторная терраса и летящая шторка. Как у благородных, ей-богу. Как у людей.
Едва по периметру вырастали кусты, чуть прикрывающие от соседей, появлялись и гамак, и журнал. Шестисоточник тасовал уклады: землю попашет - заляжет в гамак. В чем ужас и оскорбление: и розы, и мотыльки, бьющиеся в лампу, и душистые вечера, и сияние неба сквозь крону оказывались такими же, как на Николиной Горе, и «яблочной нежности навыки, скрип уключин по дачным прудам» (С. Гандлевский) становились не только доступными обыкновенному человеку, но и востребованными им. Сосен не было, так ходили в рощицу с пледами. Дети строили свою швамбранию, собирали гербарии, гоняли на велосипедах, заводили дачные романы. Гвоздику клали в маринад - ну точно как в Малаховке, грубый и матерчатый лист смородины годился и на чай, и на огуречную закрутку. Лирическая составляющая дачного уклада - собственно, самое драгоценное в его содержании, поэтическая его сторона - была самым вульгарным образом оприходована советским простонародьем, и всякий итээр, закуривая ночью на крыльце, теперь имел право подумать: «На даче спят два сына, как только в раннем детстве спят…» Эклектика уклада, беспардонное смешение стилей, размывание границ между низким «трудом на прокорм» и благородным прохладным «отдохновением» - вот то, чего не могут простить шестисоточникам.
А я вспоминаю, как на берегу дачного пруда, окруженного «участками», перед школьным выпускным пили от родителей тайком красное вино и зачитывали друг другу Кушнера. И затеряли его в траве - так и не нашли. Трава была очень высокая.