вший глава Библиотеки Конгресса) "Икона и топор. Опыт истолкования истории русской культуры" (The Icon and the Axe: An Interpretative History of Russian Culture). Это культурная история России, основанная на работе с огромным количеством первоисточников, исследует эволюцию российской мысли от самых истоков до ~1960х годов. Книга признана одним из глубочайших исследований по данной теме Что поражает? Это поразительная преемственность в исторической российской мысли. То есть те штампы, которыми мыслит россиянин сегодня, условно говоря, были релевантны и в 16-17 веках! Несколько ключевых моментов важных для понимания: 1) Вера в собственной избранничество и исключительность, которая видимо связана с принятием православия, которое психологически отделило Русь от католического Запада. Хотя акцент на собственной особости, значимости, исключительности, хотя бы как-то можно понять после того, когда СССР стал одной из сверхдержав, его трудно объяснить его в 16-17ом веках, когда Россия оставалась глубоко отсталой страной. В письмах к князю Курбскому "перемежая высокопарный язык грубыми оскорблениями в стиле иосифлян, Иван Грозный отстаивает свое право как вождя избранного народа, окруженного враждебными «агарянами» и «исмаилтянами», на жестокость и абсолютную власть." (с.88). "После того как в первые годы Никонова патриаршества Московское государство предприняло успешное нападение на Польшу, убеждение в его священной миссии и особом предназначении росло не по дням, а по часам." (с.147). Впоследствии, все эти установки прослеживаются и в русской литературе. "Магницкий выказывал романтическую увлеченность идеей о том, что именно культивирование восточных связей поможет России выступить в роли избавителя падшего Запада." (с.303). Князь Одоевский "полагал, что «в России многое дурно, а все вместе хорошо; в Европе многое хорошо, а все вместе дурно»." (с.326). "Уверенность, что России каким-то образом суждено явить миру новый общественный облик, быть может даже «новое христианство», спасала большую часть <интеллигенции> от от убийственной мировой скорби (Weltschmerz) дворянского столетия." (с.401). "Веру, что России суждено идеологически возродить загнивающий Запад, пропагандировали как консервативные, так и радикальные теоретики. А вера в близкое свершение земной утопии нередко завораживала даже тех, кто ее отрицал. Достоевский, отойдя от радикализма к консерватизму, все равно чувствовал, сколь соблазнителен этот «чудный сон, высокое заблуждение человечества»: «Золотой век — мечта самая неправдоподобная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть!» Ради этой мечты люди оказались готовы умереть, отражая в Гражданскую войну контратаки старого порядка. Во времена смуты и распада самые утопические мечтания способны стать самым что ни на есть практическим лозунгом и снискать массовую народную поддержку. " (с.512) 2) Анти-западничество. Опять же, отделение себя от Запада, чувство ущербности (в связи с отсталостью) в купе с отчаянным желанием научить Запад, показать ему "как правильно". Присутствует уже в 16-17 веках, и является устойчивой характеристикой российской интеллектуальной мысли. "Драматическое противоречие между единообразной религиозной цивилизацией Московского государства и многогранным светским Западом породило смуты и столкновения, продолжавшиеся от Ивана до Петра Великого и запечатлевшие себя в русской культуре." (с.90). В 14-15 вв."все более яростное и апокалиптически окрашенное утверждение Московским государством исключительной роли и достоинства России проистекает, таким образом, из психологической потребности скрыть от себя все более зависимый и производный характер русской культуры." Любопытно, что само представление о причинах упадка Запада также черпается из западных источников. В 19 в. молодые идеалисты "проникнутые влиянием де Местра, Сен-Мартена и всей традиции контрпросвещения, они все же были сугубо обязаны германской романтической мысли: там они почерпнули свое представление о глубинных, исторических причинах упадка Запада." (с.325). И славянофилы и западники "были порождением тогдашнего романтического идеализма; и те, и другие равно ненавидели николаевскую бюрократию и западных предпринимателей; и те, и другие стремились заимствовать западные идеи помимо западной социальной практики, дабы Россия смогла возглавить возрождение европейской цивилизации" (с.327). "Но ни Победоносцев, ни Толстой не могли разогнать тяжелое уныние восьмидесятых годов и уж тем более хоть как-нибудь обновить подход к насущным проблемам эпохи. Обоих страшила и отталкивала новь окружающего мира в ее главных проявлениях. Интеллектуальные и политические устремления современной Европы казались им никчемными, растленными и своекорыстными. " (с.435). 3) Заимствования у Запада ограничиваются преимущественно технической составляющей. "Важной особенностью этой российской ориентации на североевропейские протестантские государства была ее исключительно военная и административная направленность. Московское государство не переняло у этих развитых наций ни религиозных, ни культурных, ни образовательных идей. Для заинтересованности Московии в чисто военной и управленческой сторонах светского просвещения показателен тот факт, что слово «наука», которое в дальнейшем обозначало в России именно науку и образование, в первом военном руководстве 1647 г. являлось синонимом «военной сноровки». Научная революция пришла в Россию после военной, и естественные науки на протяжении многих лет считались в основном вспомогательными для военного дела." (с.130). "Дворянство переняло язык и стиль французской культуры, но не ее критический дух и постоянно стремилось сплотиться с идеализированными сектантскими или крестьянскими общинами, не участвуя в трудах этих недворянских элементов и не разделяя их веры. Радикальная интеллигенция благоговела перед западной наукой XIX в., однако ж не воссоздавала ту атмосферу свободной критики, которая и сделала возможным научный прогресс. Исследование «проклятых вопросов» происходило не в академиях и даже не на рыночных площадях, а в оккультных кружках и «эзоповских» газетах." (с.569). 4) Консерватизм. Опять же, поскольку именно Запад является для российской мысли "Другим" - образом, относительно которого Россия себя определяет, устойчивой характеристикой являются постоянные попытки доказать Западу, что он в своем развитии идет куда-то не туда. Это было и в 19 веке, и весь 20 век, и как нельзя лучше характеризует современную кремлевскую пропаганду. Россия же при этом представляет себя защитницей тех самых консервативных ценностей, от которых отошел Запад. "Как ни парадоксально, однако решимость радикальных интеллектуалов более позднего времени твердо стоять на «принципиальных и идейных» позициях вполне может восходить к этой древней нерассуждающей преданности консервативных антиинтеллектуалов совсем иной системе принципов." (с.139). 5) Ожидание перемен и одновременно страх перемен. "Эта неясность (ожидать ли бедствий или освобождения) стала на самом деле характерной чертой русских пророческих сочинений. В более поздние времена такое же неустойчивое чередование предвкушения и страха, ликования и уныния не раз сопровождало ожидание великих перемен, предстоящих России." (с.70) "Во-вторых, Ленин удачно воспользовался российским пристрастием к историческим теориям, сулящим всеобщее спасение, но делающим особый упор на лидерстве России. Такая философия истории традиционно привлекала российскую интеллигенцию, которая подсознательно всегда опиралась на исторически ориентированное богословие. Давняя вера в грядущий золотой век утратила свой религиозный характер за целое столетие проповедей, что «золотой век ждет нас впереди, а не позади», и для народа, пропитанного шаблонными утопическими помыслами, были очень и очень притягательны заявления Ленина, что переход к бесклассовому коммунизму не за горами и все проблемы человечества очень скоро разрешатся таким же способом, каким мирно настроенные толпы улаживают случайные уличные стычки." (с.512) 6) Бинарность мировоззрения. Всё - или ничего. При Екатерине "хотя французская культура зачастую доставалась России из вторых рук, в ней тем не менее обычно видели законченное целое, которое следовало целиком принимать или целиком отвергать. Даже более, нежели когда-то в отношениях с Византией, русские стремились перенять французский опыт помимо сопутствующего ему критического духа." (с.226). "Однако же гораздо больше россиян пришли с помощью Гегеля к убеждению, что диалектика требует вовсе не прославления существующего государства, а его полного уничтожения. Невозможные, по всей видимости, перемены внезапно становились возможны с учетом того факта, что история движется противоречиями. Даже в большей степени, чем левые младогегельянцы в Германии, российские гегельянцы расслышали в концепции истории Гегеля призыв к революции: к уничтожению «Бога и государства», а также «Кнуто-Германской империи»" (с.333). "Пожалуй, можно сказать, что гегелевское лекарство превратило российское пристрастие ко всеобъемлющим философским системам в наркотическую зависимость." (с.334). "Интеллигенция сплавила элементы религиозно-утоп