Выбрать главу
шел царский манифест, объ­являвший: волны мятежей и хаоса, по счастью, не докатились до неприступных рубежей Российской империи, а Государь сделает все возможное, дабы остановить распространение политической чумы; Государь убежден: все верноподданные россияне сплотятся в эти дни, дабы отвратить опасность, грозя­щую престолу и Церкви. Канцлер, граф Нессельроде, обустро­ил размещение в Journal de St Petersbourg[38] умного и тонкого комментария к царскому манифесту, дабы косвенно смягчить слишком воинственный тон последнего. Что бы там ни поду­мала Европа, но в России этот комментарий, похоже, никого не обманул — известно было: Николай начертал манифест собственноручно и прочел его барону Корфу со слезами на глазах. Кажется, Корф тоже едва не пустил слезу и неза­медлительно уничтожил черновик, составить который было ему поручено, как не выдерживавший сравнения с царским текстом. Наследник престола, Александр, прочитавший манифест вслух перед собранием гвардейских офицеров, разволно­вался донельзя; князь Орлов, начальник Третьего отделения, также был глубоко тронут[39]. Этот документ вызвал всеобщий всплеск любви к Отечеству — правда, похоже, что воодушев­ление оказалось кратким. Царская политика в известной сте­пени отвечала народным чаяниям — по крайности, шла в ногу с надеждами высших классов и чиновничества. В 1849-м рус­ские войска под командованием Паскевича усмирили вен­герскую революцию; русское влияние сыграло главную роль при подавлении революций, вспыхнувших в иных провин­циях Австрийской империи и Пруссии; российское могу­щество в пределах Европы достигло своего зенита, порождая небывалую прежде смесь ужаса и ненависти в сердце каждого иноземного либерала или поборника вольности и прав. Для тогдашних демократов Россия стала почти тем же, чем в наше время становились фашистские государства: архивра- гиней свободы и просвещения, обителью тьмы, жестокости и гнета, землей, которую чаще и яростнее всех поносили ее собственные сыновья-изгнанники; зловещей державой, коей прислуживали несметные соглядатаи и доносчики; стра­ной, тайно прикладывавшей руку к любым политическим событиям, неблагоприятным для расширения европейской свободы — как национальной, так и личной. Эта волна либе­рального негодования укрепила Николая I в убеждении: собственным поданным примером — ничуть не меньше, нежели предпринятыми действиями, — российский Государь избавил Европу от разложения политического и нравствен­ного. Николай никогда не сомневался в том, что понимает свой долг ясно и верно, а исполнял его безжалостно и мето­дически, не внимая ни лести, ни брани. Воздействие революции на внутренние российские дела было немедленным и сильнейшим. Все замыслы земельных реформ — в частности, все предложения облегчить участь кре­постных крестьян, как барских, так и «царских», — не говоря уже о предложениях отменить крепостное право, на кото­рые император одно время глядел вполне сочувственно, — в одночасье пошли прахом. ... Вероятно, самое живое и точное описание этого литературного «белого террора» содержится в известном отрывке из воспоминаний писателя-народника Глеба Успенского: Не шевелиться, хоть и мечтать; не показать виду, что думаешь; не показать виду, что не боишься, показывать, напротив — что «боишься», трепещешь — тогда как для этого и оснований-то никаких нет> — вот что выработали эти годы в русской толпе. Надо постоянно бояться <... > — вот что носилось тогда в воздухе, угнетало толпу, отши- боло у нее ум и охоту думать. <... > Ни одной светлой точки не было на горизонте. «Пропадешь!» — кричали небо и земля, воздух и вода, люди и звери... И все ежилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору ... петрашевцы чуждались либеральных разглагольствований и беспредметных словопрений, разби­рая конкретные вопросы и ведя статистические исследования ради последующих прямых действий. Презрительные слова Достоевского о склонности былых сообщников «полибераль­ничать» очень похожи на попытку обелить себя самого. На деле — весьма вероятно — Достоевского этот кружок приманил именно тем же, чем привлек Баласогло: серьезной и накаленной атмосферой, отличной от панибратски-либе­ральной, веселой, дружески-легкой атмосферы литератур­ных вечеров у Панаева, Соллогуба или Герцена, где судачили о словесности и философии, — и где, похоже, к Достоевскому относились довольно снисходительно, а он весьма страдал от этого. Петрашевский же был человеком беспощадно серь­езным; кружки, как основной, так и другие, отпочковавшиеся от него, еще более тайные — а заодно и «родственные», — к примеру, тот, в котором состоял Чернышевский-студент, — хорошо знали, чего намеревались добиться. Заговор открылся в апреле 1849-го, петрашевцы отправились под суд и в ссылку. Меж 1849-м и кончиной Николая I в последние месяцы Крымской войны не отмечалось ни проблеска либеральной мысли. Гоголь умер нераскаянным реакционером, но Турге­нев, отважившийся в опубликованном некрологе расхвалить ушедшего сатирического гения, подвергся немедленному аресту. Бакунин сидел в тюрьме, Герцен жил за границей, Белинский умер, Грановский безмолвствовал, тосковал и склонялся к славянофильству. Столетие Московского уни­верситета справили в 1855 году уныло и тускло. Даже славя­нофилы, хоть и отрицались либеральной революции и всех дел ее, хоть и продолжали неустанно бороться против запад­ных влияний, а ощутили тяжкую длань государственных репрессий: братья Аксаковы, Хомяков, Кошелев и Самарин оказались, как десятилетием ранее Иван Киреевский, под полицейским подозрением. Тайная полиция и особые коми­теты надзора считали опасными любые и всяческие «идеи» — в частности, идею национализма, заступавшегося за угнета­емые славянские народы Австрийской империи, поскольку в этом заступничестве усматривали недовольство и принци­пами престолонаследия, и многонациональными империями. Битва правительства с различными оппозиционными парти­ями еще не была войной идеологической, подобной длитель­ной борьбе, развернувшейся в 1870-е и 1880-е между левыми и правыми: либералами, ранними народниками и социалис­тами с одной стороны, и такими реакционными националис­тами, как, например, Страхов, Достоевский, Майков — а пре­жде всего, Катков и Леонтьев — с другой. В 1848-1855 гг. правительство и «партия официальных патриотов» выказы­вали враждебность к мысли вообще, а потому и не пытались обзавестись интеллигентными сторонниками; если интелли­генты примыкали к ним добровольно, то на этих союзников глядели чуть ли не с презрением — однако использовали их, а, случалось, и награждали. Коль скоро Николай I не пытался одолеть идеи посредством иных идей, то лишь оттого, что недолюбливал и мысль, и умствование вообще; Государь не слишком доверял даже собственным чиновникам-бюро­кратам, ибо чувствовал: по роду занятий им требуются хотя бы зачаточные мыслительные способности, необходимо нуж­ные при любой сознательной и организованной работе. «Тем, кто пережил это, казалось, будто из темного тон­неля вовек не отыщется выхода, — писал Герцен в 1860-х. — И все же итоги и последствия тех лет никоим образом не соч­тешь всецело отрицательными»[51]. Подмечено тонко и верно. Революция 1848 года потерпела крах, дискредитировала рево­люционную интеллигенцию Европы, столь просто и легко усмиренную силами, восстановившими законность и вернув­шими порядок, вызвала глубочайшее разочарование, неверие в само понятие прогресса, в возможность получить свободу мирным путем, а равенство приобрести посредством уве­щеваний — или вообще, какими бы то ни было цивилизо­ванными способами, дозволенными людям, исповедующим либеральные убеждения. Даже Герцен никогда не оправился вполне от крушения своих идей и надежд. Бакунин пребывал в растерянности; старшее поколение либеральной интелли­генции, московской и петербургской, рассеялось и рассыпа­лось: кто перешел в консервативный лагерь, кто искал при­бежища в деятельности, от политики далекой. Но, прежде всего, крах революций 1848 года породил в самых молодых и сильных духом русских радикалах незыблемое убеждение: по-настоящему договориться и ужиться с царским прави­тельством нельзя. Вот почему во время Крымской войны довольно много ведущих интеллигентов сделались едва ли не пораженцами — причем отнюдь не только радикалы да рево­люционеры. «Записки» Александра Кошелева, напечатанные берлинским издательством в 1880-е годы[52], говорят: многие друзья автора — националисты и славянофилы — полагали, что поражение пошло бы России на великую пользу. Кошелев подробно повествует о всеобщем безразличии к исходу воен­ных действий: признание, выглядевшее в эпоху публикации, при наивысшем подъеме пан-славянских стремлений, гораздо более потрясающим, нежели выглядело бы даже в годы самой Крымской кампании. Несгибаемое упрямство царя ускорило нравственный кризис, окончательно разделивший твердокаменных оппо­зиционеров с оппортунистами: оппозиционеры еще больше спрятались в свой черепаший панцирь https://www.labirint.ru/books/612499/",(1) Русская жизнь- цитаты – Posts | Facebook,https://www.facebook.com/russkayazhizn/posts/1433467346996887,2021-06-22 07:37:10 -0400