Выбрать главу

Зачинная съемка дворниного переполоха из-под кровати через бахромку, с позиций шаловливого паныча, сильно роднит постановку с умильной михалковской интонацией в «Обломове» - с той лишь существенной разницей, что Гончаров и не думал покушаться на неподъемную для детского разума тему классовых распрей, а Тургенев рискнул и поплатился. Ребенок однобок и косен. Его дом, его парк, его родня - райский сад и архангелы с дудками, так было и так будет, а на дерзких дядек есть дворник Пахом. Вот только взрослой даме снимать сложную вещь из-под кровати с котом, дуться на гостя и выгораживать своих - как-то не совсем комильфо.

Стыдно, барыня…

Максим Семеляк

Оригинальный куплетист

К 90-летию Александра Галича

Окуджава слегка напоминал старшего официанта. Высоцкий выглядел как бармен. Если продолжить эти благодарные (хотя и совершенно произвольные) кабацкие аналогии, то Галич, конечно, чистый метрдотель, в крайнем случае - швейцар. Впрочем, для него кабацкие аналогии как раз более-менее оправданы - только самый ленивый из очеркистов не пенял на неиссякаемую банкетную вальяжность Александра Аркадьевича, тем самым невольно уподобляясь старикам из галичевской же песни: «Эка денег у него, эка денег». Искренний до неприличия изгой, Галич тем не менее стабильно ассоциируется с благополучием - отчасти потому что сумел с этим благополучием расплеваться; отчасти из-за того, что весь его облик и стиль по сей день сигнализирует о комфорте, джерси и закуске по всем правилам. Стать перевесила суть.

Закусочно-пайковый дискурс Галича действительно безбрежен. Десять лет назад на эту тему выступил - и, думается, окончательно закрыл ее - Денис Горелов (см. его практически неоспоримый русско-телеграфный текст «Первый барин на деревне»).

Но справедливости ради стоит сказать, что провизия у Галича не всегда объект сердечных насмешек («нам сосиски и горчица - остальное при себе») или гадливый симптом («на столе у них икра, балычок»). Когда речь идет о лагерях и ссылках, то и там непременно возникнет бутылочка «Боржома», сельдь с базы, лучок, мелко порезанный на водку, и цыпленок табака. Несчастливая принцесса с Нижней Масловки выбирает бефстроганов. Измотанный лирический герой в санатории кается: «И в палатке я купил чай и перец». Салака в маринаде - двигатель сюжета. Сыр и ливерная - трапеза висельника. С Галичем всегда возникает ощущение, будто крамолу издательства «Посев» прослоили полосными иллюстрациями из «Книги о вкусной и здоровой пище».

В школьной юности я очень любил читать популярную антисоветскую прессу. Собственно говоря, выбирать не приходилось, поскольку школьная юность пришлась ровно на те времена (1988-1991), когда практически вся популярная пресса была антисоветской - от журнала «Родник» до газеты «Куранты». Я, в общем, со всем написанным охотно соглашался, однако как следует обозлиться на режим у меня почему-то никак не выходило. Ни «Архипелаг Гулаг» в «Новом мире», ни «…И возвращается ветер» в «Театре», ни даже обвинительные заключения А. Ципко в прибалтийском журнальчике «Даугава» не убеждали меня в необходимости немедленного разрушения советского строя. Острую необходимость подобного действия я почувствовал лишь однажды - и все благодаря А. Г. Когда я впервые услыхал невинные, в сущности, строчки про «пайки цековские, и по праздникам кино с Целиковскою», меня вдруг передернуло раз и навсегда.

Я до сих пор уверен, что самую большую свинью советскому строю Галич подложил не диссидентскими зонгами про тех, кто знает, как надо, но именно этими своими «Дюрсо», «Перцовыми», буфетами с сардельками и дачами в Павшино. (Вы вообще бывали в Павшино? Это самое тоскливое место на земле.) Никто уже не станет поименно вспоминать, кто там поднял руку. Но факт того, что в процессе голосования «кто-то жрал», - такое не забывается. Галич это хорошо понимал, оттого и накручивал подрывной съестной подробняк.

Все эти продовольственно-мещанские зарисовки были обвинительным приговором для эпохи и оправдательным - для самого Галича. Они превосходно заземлили в его песнях все то, что сильно позже станут дразнить демшизой. На каждое «молчальники вышли в начальники» у Галича находилось «закусили это дело косхалвой». Именно то, в чем Галича сразу после смерти упрекал бессмысленно-злобный Нагибин, и сделало в итоге ему честь как сочинителю. Нагибин, как известно, написал, что народа Галич не знал и узнавать не спешил, всегда барствовал, а кашу заварил исключительно по соображениям тщеславия. Это, видимо, верно - в конце концов, даже в самых раскатистых и натуральных его откровениях, вроде «мы похоронены где-то под Нарвой» действительно слышится что-то неистребимо холеное. Но именно поэтому они исполнены объемного предательского очарования - чувствуется, что поет большой старый греховодник с наманикюренными ногтями. И песни смешные, потому что автор смешной (а у Высоцкого, к примеру, песни несмешные, потому что автор тоже не). В норвежском фильме «Беженцы» Галич вообще изъясняется с интонациями, напоминающими величавый говор другого беглеца - Бориса Сичкина. (Послушайте, как Галич там произносит: «Рядом со мной прекрасный норвежский художник…»)

Лиризм Галича - всегда на стыке сытости и самоедства. Как сладко он взвизгивал на фразе «перед ним бутыль с рябиновою!»; как жаловал все эти рассыпчатые суффиксы: балычок-коньячок; Леночка-Тонечка-Ниночка; сырок-чаек; двести граммчиков - анекдот про абрамчиков; с какой тлетворной чертовщинкой умел интонировать! «Что-то легкомысленно-игривое проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний» - это написано про Степана Трофимовича Верховенского, но лирический герой Александра Аркадьевича встает в этих строках как живой.

Я пристрастился к Галичу как раз на его семидесятилетие - в 88-м. Давно. Я уже привык к тому, что некогда соблазнительная музыка с годами отпадает от тебя кусками, как штукатурка с потолка, или, наоборот, начинает играть такими новыми красками, которых лучше бы не знать вовсе. Но Галич константа - за двадцать лет ни один образ не сдулся, ни одна из шуток не заржавела. Я чувствую его ровно так же, как в свои четырнадцать. На двадцать прошедших лет - всего три новых ощущения, связанных с ним.

Во- первых, мне стало казаться, что в Галиче куда больше собственно музыки, чем положено думать. Его записи порой бывают сродни глухому нескончаемому темному кантри -по ощущениям. Песни спеты не на одном дыхании, на каждую вещь приходится огромное количество нюансов - в звуке, мелодии, голосе. Он вел свою музыку, как старый тамада застолье - долго, неровно, страстно. (Кстати, Галич курьезным образом проговорил сразу две важные для прошлого века музыкальные тенденции. Например, «услышать прекрасность молчания» - это фактически квинтэссенция всех сочинительских принципов тихушника Кейджа, тогда как строчкой «есть магнитофон системы „Яуза“, вот и все, и этого достаточно» можно припечатать кустарную эстетику Do It Yourself и прочий lo-fi.)

Во- вторых, майским вечером 1999 года мне посчастливилось побывать на домашнем концерте Псоя Короленко «Чтобы не вышло как с Галичем». В квартире на Ленинском проспекте Псой инсценировал его песни с непередаваемой, нездешней точностью. Круче только Северный исполнял «Тонечку».

И, наконец, в-третьих, я расслышал песенку про несбывшееся из нервного фильма «Бегущая по волнам». Мне на нее в свое время указал Гарик Осипов. «Под старость или в расцвете лет, ночью и средь бела дня твой голос придет, как внезапный свет, и ты позовешь меня». Несбывшееся - глубочайшая из мыслей Галича. То, под чем ходили все его афоризмы, анафемы и анекдоты; та точка, где барин, наконец, мирится с изгоем. Та высшая точка, о которой, впрочем, галичевские герои выразились бы без суесловия - не «Столичную» пьем, а «Особую».

This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
12.01.2012