Выбрать главу

На идеологическом уровне палладианский стиль стал главным связующим Россию с Европой. Могут возразить: а барочный Растрелли? А неоготика и эклектика историзма? А модерн, цветший буйным цветом по всей Европе? А конструктивизм?

С модерном мы, кажется, разобрались. Романтическая неоготика - искусственная псевдоморфоза, как и историзм буржуазных доходных домов - суть орнаментальное измельчение вкуса. Это застройка, а не архитектура. Растрелли - особняком стоящее чудо, переосмысление невесть каких образцов, вписанных в российский нарышкинский контекст: его изощренное варварство отсылает к сицилианскому, если не португальскому пониманию барокко и несколько провинциальному роскошеству. Связь напрямую и сознательно с «правильной» Европой, с римской колыбелью цивилизации осуществляется только через Палладио. Зачем идти через Португалию? Это витиеватый обходной путь, на котором теряется больше, чем приобретается.

Новый всплеск интереса к эстетике Палладио наблюдается в самом конце петровской парадигмы, в поздние годы Серебряного века, уставшего от модерна: в 1908-1911 году Жолтовский строит особняк Тарасова. В качестве прототипа, повторенного почти дословно, избирается палаццо Тьене. Тот же палаццо с его муфтированными окнами взят за основу в более удачном фасаде Архитектурного общества в Москве, где он затейливо скомбинирован с Лоджией дель Капитанио. Другой дом Жолтовского, на Моховой, берет за образец гигантский ордер Лоджии дель Капитанио, почти без изменений - только удваивает фасад, в духе гигантомании XX века. Замечательно смело разыграны мотивы той же Лоджии архитектором Щуко (дом Маркова на Каменноостровском проспекте в Петербурге), посягнувшим превратить интерколумнии (интервалы между колонн) в застекленные эркеры.

Далее грянул конструктивизм. Как это ни звучит парадоксально, - но конструктивизм по сути своей вовсе не воюет с ментальностью и практикой Палладио. Собственно, наш вичентийский герой сам был пионером блочной архитектуры, поскольку мыслил не колонной, а кубом и стеной. Он любил экономичные материалы, возвел в перл творения кирпич. Все это приметы модернизма. Палладио манипулировал ландшафтом, как Райт. Он был идеолог, как Гропиус. Видимо, сам Ле Корбюзье понимал это, раз - мало кто об этом знает - уже в зрелые годы инкогнито ездил в Виченцу штудировать Палладио. Мельников свои первые проекты чертил, копируя любимого Палладио. Зрелым мастером он не поменял вкусов, только перестал копировать: что такое его круглый Дом-улей, как не головокружительная вариация на тему Ротонды? Каждому архитектору хочется построить свой идеальный дом, и в этом смысле все настоящие архитекторы - палладианцы.

Колонны Палладио пришлись ко двору в сталинские времена. Поскольку в горниле революционной истории выплавлялось «новое дворянство» сверхчеловеков, каковым была элитарная (в планетарных масштабах) общность советских людей, воспитательная дидактика строя нуждалась в соответствующем героическом стиле. Новые сверхлюди должны были жить, по великодержавной мысли Жолтовского, с одобрения Сталина, в таких домах, в каких «нормальные люди» не живут, ибо советский человек-гегемон - другой породы. Аристократический посыл Палладио и его идеальная архитектура идеально подходили к идеальному строю. Тогда-то и появились по всей России сотни Домов культуры - вариации на палладианские виллы Кьерикати и Корнаро. Причем возведенные с известным архитектурным юродством, которое отличает всю сталинскую архитектуру; думается, эти интерпретации классики пришлись бы самому Палладио по вкусу гораздо больше, чем схоластически подражающий ему Жолтовский.

Сталинская архитектура не была последним всплеском палладианства в России. Последний - наблюдается сейчас. Раз новые буржуа хотят жить, как дворяне, и им подавай колонны, то существует заказ на Палладио - правда, не очень членораздельный: многие из тех, кто построил себе загородный дом с фронтоном, толком не знают, откуда все это берется. Они сами подчас не подозревают, что в своих подмосковных усадьбах «гонят Палладио». Как и раньше, палладианская эстетика - это, прежде всего, архитектура воли, касты, гегемона. Она эманирует власть. Эту-то исходящую от эстетики Палладио эманацию официальности новая русская знать нюхом чувствует. Но этим Палладио не исчерпывается.

Есть одна судьбоносная параллель между между явлением Палладио и злобой сегодняшних дней. События, приведшие некогда к появлению самого феномена «жизни на вилле», связаны напрямую с экономическим кризисом, в который угодила Венеция как раз 500 лет назад. Дело в том, что по попущению Божьему в конце XV века генуэзец Колумб находит альтернативный «путь в Индию», желая таким образом обойти венецианцев, прочно монополизировавших сверхприбыльную коммерцию с Востоком. Далеко не случайно, кстати, Колумб - генуэзец: Генуя была извечным торговым конкурентом Венеции. Индия не Индия, но с того момента Венеция лишилась значительной части доходов от морской торговли и таможенного дела. Поэтому внимание отрезвевшей Царицы Морей обратилось к материковой части своих владений, и ее экономика поневоле стала перестраиваться на инвестиции в сельское хозяйство. Ревностным выразителем этой исторической задачи по привлечению олигархата к подъему земли стал венецианский патриций Альвизе Корнаро, проповедовавший собратьям по касте идею sancta agricoltura (священное сельское хозяйство). Он и построил одну из первых вилл для ведения трезвой жизни. Так, с середины XVI века начинается интенсивное строительство загородных поместий по всей территории Венецианской республики. Чисто диалектически, появление дач венецианского патрициата - следствие открытия Америки. Нет худа без добра.

В своих проектах вилл Палладио ставил непростую цель: не упустить из виду конкретные задачи земельного хозяйства и одновременно угодить требованиям тонкого вкуса амбициозных венецианских синьоров. В этом слиянии красоты и пользы - долговечный залог прелести палладианских построек. Это не только загородные резиденции, но и фермы, пусть по внешнему облику они больше напоминают храмы. И по праву: не является ли работа на земле - священнодействием? По мысли ренессансного человека, является. Почему бы России не взять с него, ренессансного, пример? Венецианцы пятьсот лет тому назад подобным - священнодейственным - образом преодолели мировой кризис.

Денис Горелов

Докторская колбаса

«Морфий» Алексея Балабанова

Балабанов капитулирует. Как старый Герман, когда-то игравший у него эпизод, а позже проклявший за мастеровитую шовинистическую бесовщину. Оба живописали чудо-родину, только один каллиграфически, а другой жирными вангоговскими пятнами. Оба измерялись силой сопротивления своих героев болоту. Оба сегодня сдают, уходят сквозь теснины: родина сильнее. При всей несхожести оба мутируют в классических русских интеллигентов - отзовистов-уклонистов-пораженцев.

Один годами выбирает нужную консистенцию грязи для эпоса «Трудно быть богом».

Другой, при всех свойственных ему идейно-стилистических взбрыках, четырьмя подряд картинами: «Жмурки», «Мне не больно», «Груз 200» и «Морфий» - сигналит: устал герой; хтонь одолела. В двух антипода играет победительно плаксивый, победительно игривый, умеющий возглавить любой процесс Михалков. Три из четырех кончаются смертью; выживает одна шпана. Во всех четырех присутствует сцена в мертвецкой (в «Грузе» за нее сойдет комната маньяка-мента с тремя киснущими трупами и портретом Гагарина).

Всей и разницы, что Герман Россию лихорадочно на все стороны крестит, святой водой спрыскивает и заклинания бубнит, а у Балабанова она внутри ворочается: «Сила, говоришь? Правда, говоришь? Ну-ну. Круто». Сдается он, как в Гражданской войне, - сам себе.