Советская интеллигенция сама собой восхищалась, себя же и клеймила. Обзывала себя «образованщиной» и в то же время гордилась тем, что «подточила» сначала сталинизм («Новый мир» и то-се), а затем и СССР («Огонек» и т. д.). Глядя уже с этого берега ясно, что проблема была не в коллаборационизме или протестах, не в вере в Бога или атеизме и т. д.
А в «железном занавесе».
Третье и четвертое поколение оказались напрочь травмированными изоляцией от мирового потока событий. Они тратили огромные усилия для того, чтобы хоть какими-то фрагментами выцепить что-нибудь из «глобального спецхрана». Люди ломились на Московский кинофестиваль, зная, что если они не посмотрят кино здесь, то они вообще никогда больше этот фильм не увидят.
Весь мир был превращен в спецхран, из которого случайно - как новогодние подарки ребенку под елку - Дед Мороз ночью, подпольно приносил то ксерокопию Льва Шестова или Вячеслава Иванова, то испанское или итальянское кино, то «мужской журнал», то альбом Энди Уорхола, то какую-нибудь альтернативную биографию Ленина в исполнении Валентинова.
Абсолютно все - даже собственный «серебряный век» - находилось как бы в «спецхране».
Последствия этой изоляции оказались в культурном смысле катастрофическими.
Зайдя в магазин «Фаланстер», мы видим перед собой на 25 квадратных метрах памятник катастрофе, которую пережила позднесоветская интеллигенция. Стена рухнула - и ВСЕ ЭТО хлынуло, как тайфун на Новый Орлеан.
Иначе говоря, проблемой постсоветского двадцатилетия стало вовсе не то, что одни «левые», другие «правые», эти монархисты, а те социалисты и т. д. Проблемой было то, что никто не в состоянии был понять реальных контекстов. Два поколения ничего не знали, например, о социологии от Парсонса до Баумана. Каждый застенный культурный феномен, проникший сюда, становился как бы объектом сектантского поклонения. И само его ПРОНИКНОВЕНИЕ оказывалось более существенным, чем его смысл в мировом культурном процессе.
Бывая в гостях у тещи, я всякий раз с волнением смотрю на пыльные и мрачненькие корешки академической серии «Литературное наследство». Ох, это был немыслимый бум! Какие-нибудь «Сказания епископа Турского» или «Японская проза XIII века» - об этом мечтал каждый позднесоветский интеллигент. В Москве не купишь. Ездили в другие города, искали чуть ли не сельские магазины, куда случайно из книготорга отправили 10 экз. А цена на черном рынке! До четверти месячной зарплаты могла стоить только что вышедшая книжка. Спрашивается: почему не издавали, например, Гуссерля? Вместить это трудно. Ведь этого Гуссерля и сейчас понимает 100 человек, а в советской России, буде он издан, понимали бы 5. Но вот ведь боялись, «буржуазная философия».
Часто можно услышать: а вот нельзя ли было так съехать с горы, как Китай? То есть плавно, медленно и с «запретами на интернет до сих пор»… То есть без мгновенного отравления мозга, без тайфуна, который разом снес все? Ведь, собственно говоря, мы до сих пор стоим по колено в воде. И не случайно Кобзон и Пугачева - любимцы третьего, а отчасти и четвертого поколений - так крепко стоят на ногах прямо посередине исторической сцены в рабочих куртках с надписью на спине «МЧС», хотя уже четвертое и пятое поколение основательно подташнивает от их немыслимого культурного статуса.
Ответ таков: нет, так, как в Китае, было невозможно. Собственно говоря, именно советская интеллигенция 60-80-х гг. своим дрейфом от сталинизма и подтвердила то обстоятельство, что Россия - европейская страна. Никаких Смоктуновских и Окуджав в Китае не было, и быть не могло. 60-80-е гг. через голову сталинизма обращались к русской культуре XIX - начала ХХ вв., т. е. к культуре уже в высокой степени персоналистичной, включенной в европейский контекст. Конечно, это обращение было специфичным, но оно представляло собой тотальный дрейф, который и сделал неизбежной культурную травму 90-х годов. Двадцать лет, например, потребовалось позднесоветской интеллигенции, чтобы понять, что такое «капитализм» и как в нем себя ведут. То есть - что он из себя представляет как повседневная социальная и культурная практика.
Что же будет дальше? Ох, это большой вопрос. Позднесоветская интеллигенция с разбитым мозгом стоит по колено в воде малопонятного культурного моря. И от отчаяния начинает распадаться на две фракции. Одна половина хочет вернуться к «абстрактному гуманизму» 60-80-х гг. (Эх, как ведь понятно-то все было, когда мы пели у костра «Милая моя, солнышко лесное»!), а другая предлагает спасительно взгромоздить новую Берлинскую стену («на хрен нам эти либерасты»!). Есть, правда, и те, кто сознают ценность интеллектуального усилия и пытаются мостить какие-то островки новой суши. Но суть в том, что эти немногие должны упасть на руки уже нового поколения, поколения с другой, полностью несоветской культурной энергией.
Поэтому, начиная тихонько косить под «профессор-борода-клинышком», я хожу туда-сюда по квартире, улыбаюсь сам себе, разговариваю с котом, и бормочу: «Главное, мои молодые друзья, вы не отвлекайтесь на чтение Дугина и Кургиняна - Дугин и Кургинян вам в жизни ни разу не помогут. А учите лучше четыре языка, как детки в Тенишевской гимназии. И дизайн! Дизайн! Как можно больше альбомов по дизайну».
* ОБРАЗЫ *
Дмитрий Воденников
Цвэток продуло
Мужчина как сновидение
…я тогда много ходил по гостям. И вот однажды в одном музыкальном доме ко мне протиснулась крупная пожилая тетка, по-мужски крепко пожала мне руку и представилась:
- Будем знакомы. Тамара. Цветок в пыли.
Из рассказов в ночной редакции
- Так что ты говорил про женские сны? - спросил условный Вася условного Петю, когда они сидели за нездешним столиком в нездешнем Городе (который Петя называл почему-то Внутренним, ну у каждого своя дурь, кто-то вот, например, календарики собирает).
- Я говорил, что два сна меня тогда поразили. Причем каждый раз по-разному, хотя были об одном и том же. Несмотря на то, что видели их разные женщины. Но оба сна были про унижение. Причем мое.
Первый сон мне рассказала моя женщина, когда мне было лет 30.
Этот сон был повторяющийся. Ей несколько раз снилась одна и та же комната, где сидели трое ее знакомых мужчин. Причем один из них (он был в нее влюблен в реальности) являлся главным. И вот туда прихожу я. И то ли мы что-то не поделили, то ли еще по какой причине, возможно, даже и по моей вине, но в комнате вспыхивал конфликт, после которого меня начинали опускать. Ну да, как в тюрьме.
…Делали они это достаточно изощренно (если вообще тут можно делать что-то изощренно: способов обращаться с телом и душой человека, если ты заполучил его как вещь и хочешь унизить или растоптать, существует не так уж много, и все на самом деле просто. Только вот сейчас я думаю, что растоптать чужую душу нельзя, даже если очень хочется. Впрочем, сейчас это неважно).
Все эти упоительные физиологические подробности превращения меня в собачку и кусок мяса мне были пересказаны. Женщина, пересказывая это, разумеется, дрожала. Рассказывая о том, как меня вынесли без очевидных признаков сознания, она расплакалась.
Сон повторялся так часто, что она даже запомнила узор на обоях.
Но однажды что-то произошло, и я что-то в этом повторяющемся сне сделал такое, что все дальнейшее пошло уже по другому сценарию. Я отстранил руки загораживающего мне выход из комнаты (одного из шестерок), и вышел. Когда женщина проснулась, она поняла, что сон больше не повторится.
- Какой сильный сон.
- Угу. Я тоже был потрясен…
- Она тебя, наверно, очень сильно любила?
- Наверно.
…Но дело в том, что в 39 лет мне такой же сон рассказала уже другая женщина, которая тоже, по-видимому, любила меня. По-своему. Мы с ней не спали, но отношения у нас были очень близкие. И однажды - сидя опять-таки за столиком, как мы сейчас (есть в этом какая-то навязчивость - слишком много «столиков», но что ж поделать - как было, так и говорю), она рассказала мне, как ей приснился сон («не знаю, стоит ли о нем рассказывать?»), в котором она видит, как мы приходим с ней в одно веселое место, то ли в ночной клуб на бывшем заводе, то ли в чьи-то заброшенные ангары, и там ходит много людей, но мы идем в зал, где негромко разговаривают, развалясь на диванах, трое мужчин (причем один из них явно вожак, который как-то дурно улыбается, глядя на нас, вошедших). Я почему-то от нее отделяюсь, начинаю с ними говорить, ее игнорирую, она остается не у дел, поэтому обижается и уходит.