«Ежели будешь писать письмо на родину, то напиши об моем грустном положении».
И он пошел на свое дело.
А нас на поезде повезли в Мукден. Это, известно, было 29 сентября; и прибыли в Мукден; а 1 октября, ночи 11 часов, положили на поле, на котором было постлано из гаоляна китайской работы. Чувствую, подо мной мокро - а это все смочилось кровью. Тогда я попросил сестру, чтобы мне сделали перевязку. Тогда взяли меня в перевязочную и стали сбирать мою раздробленную ногу; положили в лубок и наложили крахмальную повязку.
2 октября отправили в Харбин. Пища повсюду была прекрасная.
5 октября прибыли в Харбин, и мне пришлось поступить в 9-й сводный военный госпиталь, барак № 1-й. Потом началась перевязка; дошла очередь и до меня; а нас там, слава Богу, 150 человек. Но доктор никому не дозволял делать перевязки, а всех перевязывал сам; дай Бог здоровья такому человеку! Да и побольше таких докторов на Дальний Восток!
Сняли с меня крахмальную повязку, и доктор нашел, что неправильно собраны кости моей ноги, и стал вновь сбирать кости, и потом вложил в жестяную шину; и стали делать перевязку через 5 дней в 6-й.
Изо всего было очень хорошо, хоть из пищи или из чистоты белья и ухода санитаров. А сестры милосердия как родные.
Так я пролежал один месяц. 4 ноября выехали в Россию с 4-м военно-санитарным поездом.
Во время следования в Poccию все время лежал, потому что ходить не мог, от Иркутска до Омска. Но по пути встретил меня мой племянник на ст. Красноярске. Побеседовали часа два; а потом Омск - Челябинск, и доехали до Рязани, где встретили жена и брат и его дочь. Свидание было 1/2 часа, и отправились в Москву.
Подготовил Евгений Клименко
Печатается по: Серые книжки. Воспоминания двух солдат о Японской войне. Типография Казанской Амвросиевской женской Пуст. Шамордино, Калужской губ., 1913 г.
Феликс Дзержинский
Страницы школьных воспоминаний
Публикуемые воспоминания профессора В. Н. Сперанского рассказывают о юности Феликса Эдмундовича Дзержинского, с которым автору довелось учиться в одном гимназическом классе. Они дают представление о том, как и под какими влияниями формировался строй души главного чекиста революционной России. Человека, которому приписывается крылатая фраза о том, что у представителей его нелегкой профессии «должны быть чистые руки, холодная голова и горячее сердце». Здесь - первые опыты бунтарства и неповиновения властям, уязвленное национальное самолюбие, своеобразный цинизм революционно настроенного юноши. Все это, еще не покрытое коростой взрослости, видно как на ладони.
Воспоминания Сперанского вышли в 1931 году в журнале «Борьба», издававшемся в Париже русскими эмигрантами, бывшими членами РСДРП.
I.
Почти сорок лет тому назад на изумрудных холмах литовской Швейцарии, в живописном виленском предместье Закрет, первая мужская гимназия справляла ежегодную маевку. Суровая обычно школьная дисциплина была на эти недолгие праздничные часы смягчена. Умопомрачительно гремел военный оркестр. Под щедрыми ласковыми лучами весеннего солнца гимназисты, опьяненные этой полусвободой, прыгали и кувыркались на свежей траве, пели и хохотали. Один гимназист, отличавшийся бледным малокровным лицом и задорными светло-зелеными глазами, вдруг сказал окружающим сверстникам:
- Все это - детская кукольная комедия… ерунда на постном масле. Резвимся и шалим, как телята, за ногу к колу привязанные… Ломаный грош - цена этому веселью: почти все то же хождение по струнке с дозволения милостивого начальства. Терпеть не могу эти умеренные и аккуратные забавы. Вместо всей этой кисло-сладкой размазни собраться бы скопом всем, кто побойчей, да ударить вот на это буфетное заведение и разнести его вдребезги, или атаковать дружно преподавательскую компанию и напугать ее до полусмерти, или дружным наскоком у солдат-музыкантов отнять их инструменты - вот это понимаю.
- Однако ж чем может кончиться такая разбойная потеха. Ведь от такой безумной попытки гимназистов не загорится мгновенно всеобщая революция. Придется потом расплачиваться перед судом за разбитую посуду по самой дорогой цене, - возражали более рассудительные товарищи.
- Ну, если благоразумничать да трусить, то придется всю жизнь до старости на курином насесте продремать и никогда революции не дождаться, - продолжал поддразнивать юный соблазнитель. Гимназисты смущенно улыбались и пожимали плечами. Этот отрок-вольнодумец был не кто иной, как Феликс Дзержинский. Такие шутки были его привычной манерой. Ровесник мой по возрасту, Дзержинский был в виленской первой гимназии одним классом моложе меня. Отчетливо вижу его теперь перед моим духовным взором, вижу двенадцатилетним мальчиком, живым как ртуть и почти эпилептически нервным. Бледное малокровное лицо поминутно искажается гримасой. Резкий пронзительный голос как-то болезненно вибрирует. Неистовый Феликс постоянно носится ураганом по гимназическим коридорам, шумит, шалит и скандалит.
Никогда не предполагал я, что из этого моего близкого товарища по школьным шалостям выйдет такой волевой тип в пору зрелого мужества. Этот странный и трагический человек в отроческие годы питал ко мне почему-то некоторую симпатию, может быть, потому, что в гимназии я всегда относился одинаково и к русским, и к полякам, и к евреям. Лично мне Дзержинский никогда ничего, кроме добра, не делал… Почти десять лет тому назад, когда я увидел в Москве Феликса Дзержинского вблизи, я с большим трудом признал в этом человеке со свинцовыми колючими глазами и остроконечной мефистофельской бородкой моего давнего школьного товарища. Бесконечная вереница детских воспоминаний воскресла перед моим духовным взором при виде этого жуткого догорающего человека. Я искал и нашел в его измученном полумертвом лице, в его беспощадных упрямых глазах не погасшие еще искры далекого-далекого детства…
Виленская первая гимназия, воспитавшая и премьер-министра Столыпина, и маршала Пилсудского, и драматического артиста Шверубовича-Качалова, была всегда одной из образцовых по строгости гимназий России. Школьные законы на северо-западной окраине были после польского восстания 1864 года самые драконовские. Н. А. Сергиевский, ставленник графа Д. А. Толстого, 29 лет подряд управлявший виленским учебным округом, откровенно и неумолимо проводил политику клерикально-реакционную. Поляки и евреи только терпелись. До 1905 революционного года, в посильное подражание несравненному Муравьеву-вешателю, неуклонно осуществлялась генерал-губернаторами программа мести и истребления национальных особенностей. Опека педагогической полиции была ревнивая и соглядатайствующая. Артист В. И. Качалов говорил мне много лет спустя, что, несмотря на принадлежность свою тогда к господствующей национальности и к привилегированному православию, он вспоминает гимназические годы с одной только грустью, даже жутью.
По царским дням ученики всех христианских вероисповеданий обязаны были выстаивать литургию и молебен - младшие четыре класса в домовой гимназической церкви, а старшие четыре - в Николаевском кафедральном соборе (теперь снова превращенном в костел). Как сейчас помню, что 26 февраля 1891 года в домовой нашей церкви Феликс Дзержинский стоял вплотную впереди меня. Превосходно пел гимназический хор. Наш законоучитель Антоний Павлович Гацкевич, тонкий позер и отличный проповедник, служил театрально-красиво. Дзержинского ничто в русском храме не интересовало.
Он томительно скучал и непрерывно вертелся. Наконец, Феликс сказал мне чрезвычайно нервным шепотом.
- Черт возьми! Мундир режет под мышками, галстук вылезает, ноги одеревенели. Скоро домой пойдем?
- А ты молись Богу о том, чтобы обедня скорее кончилась, - довольно неудачно пошутил я.
- На каком же языке прикажешь, Сперанский, вашему Богу молиться: ведь по польским молитвенникам вы нам запрещаете даже в костелах молиться, - ответил Дзержинский с ехидной усмешкой.